Я – мы – они. Поэзия как антропология сообщества - Михаил Бениаминович Ямпольский

Но эта «объективация», как мне представляется, одновременно является тотальной дезобъективацией. «Имярек и Зарема» начинается с того, что призрачная тень некой любовной фикции лирического «я» подвергается такой «объективации», от которой становится не по себе. «Сон воображения» преобразуется в труп:
мы наберем с тобою грунта в рот,
в дрему впадем такую – не растолкают.
Тронь меня ртом се́мижды семь раз…[121]
Зарема хана Гирея – романтическая тень, подменяющая возлюбленную авторского «я», – должна стать мертвым телом и накрепко, физиологически скрепиться с имяреком. При этом ее индивидуация в конкретном теле низвергает романтическую фигуру на самое жизненное дно:
…та Зарема, которую такой-то
ставил выше себя, родных и близких,
по подъездам и автомобилям
дрочит жителям и гостям столицы[122].
Но эта удручающая «объективация» сопровождается резким возрастанием абстракции, исчезновением места. С одной стороны, романтическая тень становится Зарой, дрочащей по подъездам, но место, где это происходит, утрачивает всякую внятность. Напомню, что в «Эдипе» место закреплялось именем. Имярек, однако, имени не имеет: «…которую такой-то / ставил выше себя». Этот такой-то не называем. В третьем тексте цикла, описывающем вульгарную деградацию Заремы в Зару, а гарема – в подъезды и автомобили, мелькает какой-то Коля. Но он, конечно, никак не может претендовать на возвышенность имярека. Возможно, это упомянутый во втором стихе «простачок такой-то», деградировавший в Колю. Но само это низвержение тени подготавливается полной утратой контекста:
Простачок такой-то, приди в себя.
Мертвое не тормоши, а отпой.
Там ясный пил, и ты кислород,
куда имелись ключи у той,
кто мне роднее, чем мое сердце.
Там-то случалось и то и сё:
твое послушай, ее конечно.
Ты точно пил святой кислород[123].
Мертвое должно быть оставлено и отпето. Это отпевание обращено вверх, а не вниз – в грунт, в подъезды, туда, где «такой-то» ясный пил кислород. И далее появляется множество отсылок к отделенной от Заремы полной неопределенности: речь о той, «кто мне роднее, чем мое сердце», и в этой лишенной объектности сфере случается неназываемое – «то и се». Имена тут полностью исчезают за серией местоимений. Таким образом, исчезновение авторского «я» и его голоса производит одновременно объективацию в трупе и в шлюхе, то есть тотальную материальность, и в то же время – полное развоплощение и утрату мест и имен.
Очень сходная ситуация разыгрывается и в таком ключевом тексте Дашевского, как «Нарцисс». Только здесь все начинается с неопределенности местоимений:
Ну что ж, пойдем. И может быть, я встречу
тебя, а ты меня, хоть и сейчас
мы вместе. Мы в одном и том же месте,
которое мне обозначить нечем,
и кто из нас двоих узнает нас?
Наш облик, как и путь наш, неизвестен[124].
Кто тут «я», и кто «ты», и где они находятся – ответы на эти вопросы пребывают в полной неопределенности. Затем следует приглашение этим развоплощенным местоимениям пойти «туда, / где Спи спокойно на граните / прочтем или Спокойно спите / без снов и никому не снясь…»[125] Это уже знакомый нам мотив индивидуации как пути в могилу, на кладбище, туда, где эпитафии, о которых размышлял поэт, наконец награждают неопределенность именем. Оно долго не появляется, но все же возникает в конце стихотворения – это Нарцисс. Нарцисс у Дашевского мертв и жив одновременно:
И вот вокруг становится темно,
лишь небо светло, как Нарцисс
в глубокой тьме ручья.
Он жив, блаженно дышит.
Прохладная струя
то волосы колышет,
то мягко стелет дно[126].
Но загробная жизнь Нарцисса – это лишь результат его удвоения в отражении на поверхности воды, когда отражение и тело не могут до конца слиться в едином мертвом теле. Стихотворение кончается слиянием теней и отражений, то есть смертью и обретением некоего призрачного «я» одновременно:
На что весь вечер просмотрел он
и что в ответ ему блестело
или сверкало как гроза
слилось с ним наконец в одно
легчайшее немое тело,
закрывшее глаза[127].
7. «Я» как производное языка. Язык как место без локализации
Как видим, ключевые стихи позднего Дашевского строятся на игре местоимений, утративших место, игре, каким-то образом связанной с возникающим в ее контексте именем. Вообще, авторское «я» – это, скорее всего, фантомное местоимение, превращающееся в идола и умирающее при встрече с именем. Когда этой встречи не происходит, оно остается своего рода бесплотной тенью. Эмиль Бенвенист, автор классических исследований статуса местоимений, определял их как сложные компоненты языка, не составляющие «единого класса», а «образующие различные роды и виды в зависимости от того модуса существования языка, знаками которого они являются»[128]. В каком-то смысле местоимения являются чисто языковыми образованиями, так как не имеют определенной и универсальной референтности по отношению к объектам внешнего мира:
Какова же та «реальность», с которой соотносится (имеет референцию) Я или Ты? Это исключительно «реальность речи», вещь очень своеобразная. Я может быть определено только в терминах «производства речи» (locution), а не в терминах объектов, как определяется именной знак. Я значит «Человек, который производит данный речевой акт, содержащий я». Данный речевой акт по определению является единственным и действительным только в своей единственности. Если я различаю два последовательных речевых акта, содержащих я и произнесенных одним и тем же лицом, то еще ничто не может мне гарантировать, что одно из этих я не принадлежит косвенной речи, не относится к цитате, где оно окажется соотнесенным с кем-то другим. Следует, таким образом, подчеркнуть: я не может быть идентифицировано иначе как посредством речевого акта, который его содержит, и только посредством него. Оно действительно только в том единовременном речевом акте, в котором оно производится[129].
«Я» связано исключительно с моментом производства высказывания и относится к той инстанции, которая это высказывание производит. Но в то же время «я» окружено столь излюбленными Дашевским «указателями наглядности», сопровождающими акт высказывания и локализующими этот акт в пространстве и времени, – «здесь», «там»,