Ибо мы грешны - Чендлер Моррисон
– Я пришла бы все равно. Без разницы, что за номер. Я ведь не просто так здесь.
– Ты так говоришь, будто есть какая-то разница.
– Да, считай, есть.
– И какая же.
– Не отвечу, пока не скажешь, что там, снаружи. Выкладывай, что ты там видишь.
– Я ведь уже сказал.
– Сказал, да недоговариваешь. Ты как будто что-то знаешь, чего не знаю я.
– Я знаю много такого, чего ты, сдается мне, не знаешь. Конкретизируй.
– Какой же ты грубый, а. В курсе? Холодный, как льдина, и абсолютно бестактный.
– Ты что, плачешь. Почему. Тебе грустно.
– Мне не грустно. Я плачу не потому, что мне грустно. Вовсе не из-за этого, слышишь?
– Почему тебе не грустно.
– Мне следует грустить?
– Всем бывает грустно. Иногда.
– Тебе, что ли, сейчас грустно?
– Я не знаю. Я что-то чувствую. Возникает ощущение, порой неприятное… и какое-то уж очень далекое. Как послевкусие… или воспоминание. Но оно точно есть, оно со мной, считай, всегда. И иногда мне хочется заплакать, но это чувство слишком далекое и расплывчатое, чтобы я мог его уловить, поэтому я не могу плакать. Все, что мне остается, – смотреть, следить.
– И на что ты смотришь?
– На то, как падает снег.
– Боже. Господь всемогущий. Как думаешь, что с нами произошло?
– В каком смысле «с нами». С цивилизацией, с биологическим видом, ты о ком сейчас.
– О нас. О тебе и обо мне. Вот кого я имею в виду.
– Ну, мы все еще можем говорить. Мы пока еще существуем.
– Да уж оно понятно! Послушай, почему ты там, а я здесь? Я в постели, а ты стоишь у окна и не говоришь мне, что там, снаружи. Скажи правду, что ты видишь?
– Уже сказал. Ты уже знаешь, что я вижу.
– Это все потому, что я не бросила мужа ради тебя? В этом все дело?
– Нет.
– Что «нет»?
– Нет, не в этом. Ты могла бы бросить его или не бросать – это ничего бы не изменило. Время шагает вперед, ни на кого не оглядываясь. Мы ему не нужны. Ему все равно, какие шаги мы предпримем, а какие – нет.
– Мне плевать на время. А на тебя – пока еще нет.
– Вселенная продолжает раскручиваться сама по себе, независимо от наших решений. Ты с течением времени становишься только меньше, пока не превратишься в ничто. Если смотреть на ситуацию в масштабе Вселенной, то с таким же успехом ты могла бы уже стать ничем.
– А если смотреть на ситуацию в масштабе тебя?
– Думаю, не стоит и пытаться. Какая разница. Моя точка зрения так же неуместна, как и все остальные.
– Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, скажи мне, что там, снаружи.
– Тебе не обязательно продолжать спрашивать меня об этом. Можешь подойти ко мне и посмотреть сама.
– Я не хочу. Мне страшно.
– Чего ты боишься.
– Того, что могу там увидеть.
– Незнание – или, в данном случае, не-видение – не освобождает от ответственности. Оно – уже там, и тебе на это никак не повлиять.
– А ты уверен в этом? Вот на все сто процентов уверен?
– Я ни в чем не уверен. Я ни о чем не могу заявлять со стопроцентной уверенностью.
– Вот прямо-таки ни о чем? Совсем?
– Да. Совсем.
– Ты самый вредный человек, которого я когда-либо знала. Ты говоришь самые обидные вещи, а то, о чем умалчиваешь… об этом еще больнее думать!
– Любая боль относительна. Боль – это то, во что ты ее превратишь, какой вывод сделаешь.
– Просто скажи уже, что там, снаружи!
– Не надо кричать.
– Прошу! Прошу тебя! Умоляю.
– Я ведь уже сказал. Снег идет.
– Ты лжешь. Ты лжешь мне. Я тебе не верю.
– Если не веришь – подойди и взгляни сама.
– И что я увижу?
– Сама поймешь.
– Что происходит снаружи?
– Подойди и узри.
Геенна
Мокрый снег перестал идти, но весь этот холод – что-то немыслимое. Он придает мертвенное постоянство неподвижной, тяжелой темноте. Я стою, дрожа, на скользком ото льда тротуаре и смотрю на заснеженные буквы на Голливудских холмах. Параллельно пытаюсь вспомнить, когда же я в последний раз видел рассвет. Силюсь воскресить в уме, каково это – ощущать солнечный свет у себя на лице.
Я пытаюсь вспомнить, каково это – быть в тепле.
Порыв ледяного ветра пронзает ночь. Он жалит мою кожу, будто химический реагент.
У заброшенного многоквартирного дома, в который я забредаю, с козырька над проемом сорванной подъездной двери свисают сосульки длиной в добрый фут. Я подныриваю под них – и размышляю, каково будет отломить одну такую штуковину и вонзить себе в грудь. Вот бы как-то заранее узнать, много ли боли я испытаю – или мое тело воспримет удар с простым и отчаянным облегчением, признав безоговорочно, что пора мне уже на покой.
Я забредаю в первую квартиру слева. Планировка и обстановка обескураживающе схожи с таковыми в моем прежнем логове, разве что есть что-то неправильное в здешних углах – все они куда-то не туда клонятся. Повсюду здесь – зеркала, и все обращены ко мне. Искаженные вариации моего отражения наблюдают за мной из-за стеклянных барьеров, и все они так или иначе больны – истощенные, прокаженные, пораженные старыми язвами. На стенах будто бы запеклись какие-то блестки – они буквально разбрызганы по потолку и поверхностям всех тех зеркал. Пол ими просто-напросто усыпан, и они липнут к подошвам моих ботинок.
На кофейном столике, инкрустированном этими же блестками, лежит конверт. Печатными буквами – да такими, что настоящий почерк писавшего по ним просто-напросто не сличить – на нем выведено мое имя. Я беру его, стряхивая блестки на пол, и достаю подозрительного вида открытку с тощим мультяшным львом. Из его воспаленных глаз текут горькие слезы, да и грива страдальца – вся мокрая и перепутанная. «С наружности ты ничего такой будешь…» – вот что написано в пузыре над головой льва залихватским комиксным шрифтом. Зная, что какое-нибудь остроумное продолжение надо искать внутри, я гляжу в разворот – но все, что там было написано изначально, кто-то наглухо заштриховал черным маркером. А поверх этой черноты чем-то вроде белой корректирующей ручки вкривь-вкось выведено: «…но внутри ты пуст и совсем прогнил».
Знакомый такой почерк, почти как мой.
В нижнем углу разворота – желтая наклейка со смайликом.
Положив открытку обратно в конверт, я складываю его пополам и засовываю во внутренний карман пиджака. Все мои дальнейшие размышления пресекает тихий, гнусный смех. Кажется, это мои




