Ибо мы грешны - Чендлер Моррисон
– Ты знаешь, что мне нужно, – сказала Джейн, пока Дженис вытирала ее полотенцем. – Дай мне это, иначе я умру.
– У меня ничего нет, – ответила Дженис с неподдельным испугом. – Все, что у меня есть, – это рисовое кулинарное вино. Оно слабоградусное и соленое – тебя от него только стошнит.
– Тащи его сюда.
– Но тебе будет плохо!
– Тогда захвати еще и ведро.
* * *
Подобные события происходили с непостоянными интервалами на протяжении остатка срока беременности, но достаточно регулярно, чтобы Дженис вновь всерьез забеспокоилась о здоровье ребенка. Она, конечно, знала, что была связана с Джейн; сама она не потворствовала себе, но фактом было то, что пьянство Джейн по той или иной параллели оказывало косвенное влияние на нее – и, следовательно, на ее пока не родившегося малыша.
Однако, несмотря на эти темные эпизоды, младенец родился здоровым и без видимых врожденных дефектов, что позволило Дженис почувствовать облегчение, когда она баюкала своего сына, названного Остином в честь больного раком дедушки Дэйва, на своих слабых, дрожащих руках.
Тем не менее она не позволила себе признать истинную причину этого прохладного, покрытого испариной облегчения. Она говорила себе: это потому, что у нее теперь есть сын, совершенно здоровый сын, чудесным образом не подверженный безрассудной привычке ее эгоистичной подруги – привычке, которую Дженис охотно допускала, но не позволяла себе в том признаться. Она была полностью убеждена в своем благонамеренном решении любить и лелеять этого ребенка с материнской нежностью, в которой ей самой было отказано в детстве. Она абсолютно искренне полагала, что никогда не допустит, чтобы этому ребенку причинили какой-либо вред, и была благодарна Богу, Вселенной или чему бы то ни было еще за то, что малыш появился на свет незатронутым разрушительным воздействием спирта.
Она не позволяла себе даже задуматься о том факте, что здоровье ребенка принесло ей облегчение исключительно потому, что ей не придется больше ни перед кем оправдываться. В конце концов, неизбежно возникли бы вопросы, если бы малыш Остин вышел из нее калекой, гротескным уродцем, искореженным девятью месяцами непрерывных возлияний.
Ей не нравилось отвечать на такие вопросы, и по милости чего-то, что она не знала и не понимала, в вопросах не возникло необходимости.
Во всяком случае, тогда.
Измазанные кровью стены, нож, револьвер, блендер… Все это ждало в будущем, бережно припасенное на кровавый день, которому предстояло наступить более чем через два года.
Однако в тот день будет задано много вопросов.
В тот день ей придется-таки отвечать.
* * *
Какое-то время все было хорошо. Остин был в порядке, хотя Дженис вскоре заметила, что у него несколько странное строение лица – с глазами, которые были, пожалуй, слишком широко расставлены, и тонкогубым ртом под коротким курносым носом. Но она приписала это просто плохим генам; ее мать и отец не были особенно привлекательными людьми, и пускай Дженис ни в коем случае не считала себя красивой, Джейн убедила ее, что она далеко не уродина и ей повезло, что она не унаследовала ни одной из худших черт своих родителей.
И да, Джейн вернулась. Втайне, поздно ночью, после того как Дэйв и Остин засыпали, Дженис прокрадывалась в гараж, где хранила свою выпивку в коробке, полной мышеловок, крысиного яда и различных средств от плесени и насекомых. Там она сидела, забившись в угол холодного гаража, завернувшись в грязное стеганое одеяло, согреваясь обжигающим теплом любимых «Южного комфорта» и «Черного бархата». У них с Джейн были долгие разговоры о будущем, о планах совершать великие дела и достигать высоких целей, но утром эта болтовня забывалась, и приходилось либо начинать строить планы заново, либо придумывать новые.
Днем она нянчила ребенка и без особого энтузиазма пыталась развлечь его, но ее мысли были затуманены, а голова постоянно болела. Она налегала на картофельные чипсы, пиццу и пирожные, в результате чего набрала примерно тридцать фунтов… десять из которых ей были нужны, а двадцать – нет. Если муж и был недоволен ее внешностью, он не высказывал этого вслух, хотя занимался с ней любовью реже и казался отстраненным в своей тихой, вкрадчивой манере.
По мере того как Дженис становилась все более непривлекательной, Джейн менялась противоположным образом; ее гротескная проказа, вызванная ломкой, превратилась почти что в ангельскую красоту, которая становилась все великолепнее с каждой ночью пьяного забвения. Она становилась божеством, неограненным алмазом, богиней белого отребья Кентукки, столь потрясающе восхитительной, что могла превратить член мужчины в камень одним мимолетным взглядом.
– Я – настоящая ты, – регулярно заверяла она Дженис. – Вот как ты выглядишь на самом деле. Гордись тем, кто ты есть, глубоко люби себя, знай, что твое земное тело – это не что иное, как защитная оболочка, призванная скрыть внутреннюю красоту, потому что твое истинное тело слишком идеально для низшей человеческой расы, слишком возвышенно и божественно, чтобы быть увиденным болезненным взором закисшего в грязи человечества.
Это приободрение очень помогло, но бывали дни, когда зеркало оказывалось сильнее слов Джейн, и Дженис в слезах уходила по ночам в гараж, ненавидя себя и свое жирное, неопрятное лицо.
Однажды вечером, когда Дженис, пошатываясь, подошла к коробке с ядом и достала свой любимый напиток, она была настолько поглощена ненавистью к себе, что не смогла позвать Джейн. Она пила, пила и пила, пока выпивки не осталось, но Джейн не захотела прийти. Так она и лежала на холодном полу, шепотом умоляя свою спасительницу явиться и избавить ее от грызущих изнутри мучений.
После долгого периода бреда она перешла от туманного серого полуосознания себя к ощущению волнующего беспокойства глубоко в чреслах. Сначала оно было слабым, но быстро переросло в пронзительное чувство, будто она вот-вот взорвется.
И тогда она это сделала.
То есть взорвалась.
Она разорвала на себе одежду и увидела, как ее кожа коробится, как ее распирает изнутри, – и вот кровоточащий разлом открылся в плоти меж ее обвисших грудей, расширился и рванул в длину, покуда не распространился до самого паха, извергая алую запекшуюся кровь. Кожа на руках и ногах тоже разошлась, являя что-то новое, липкое и горячее, дышащее нутряным паром. Из ее раздвигаемых внутренностей донеслось громкое




