Ибо мы грешны - Чендлер Моррисон
Морги – это здорово и все такое, но ни один из тамошних постояльцев не был мертв более пары дней. Я сам был мертв внутри уже долгое время. Когда я мечтаю о товариществе, меня окружают сардонические скелеты, чья плоть едва держится на древних костях.
Хелен, однако же…
Хелен живая.
Это создает для меня проблему.
На улице тепло, и я, засунув руки в карманы, прохожу между рядами надгробий. Дует легкий бриз, и луна ярко светит за пологом клубящихся серых облаков. Пахнет надвигающимся дождем. Я ступаю осторожно, уважительно, ибо знаю: давно умерший спит прерывистым и беспокойным сном, а я занят своими мыслями. Сейчас важнее, чем когда-либо, не будоражить тех, кого давно уж с нами нет.
Несмотря на то, что ночь теплая, мне холодновато. На кладбищах возникает ощущение мороза. Черт его знает, откуда оно берется, – просто накатывает из каких-то дальних далей. Это очень странный холод – что-то вроде ледяного покалывания, берущего начало в ваших плечах, у основания шеи, вливающегося в вены, вытесняя кровь. Оно похоже на тот озноб, который ты испытываешь, когда осеняет жуткое осознание чьего-то непрошеного соседства – или когда сталкиваешься с ошеломляюще странным совпадением. Об этом чувстве молва говорит: «Кто-то только что прошел по моей могиле». Да, стоит отдать молве должное – порой она точна.
Разница, однако, в том, что в этот раз промозглое ощущение затягивается. Большинство моментов из разряда «мурашки-по-коже» длятся пару-тройку секунд. Кладбищенский холод же остается до тех пор, пока не покинешь погост. И прямо-таки чувствуешь эту свободу от холода, накатившую из ниоткуда. После того как владения дорогих усопших покинуты, ты идешь легко, с безмятежным чувством умиротворения, покоренный древностью выбитых на плитах дат и красивыми каменными часовенками, а затем понимаешь – озноба больше нет, и ментальное восприятие температуры тела вернулось к норме. Время, похоже, останавливало свой бег на некий промежуток – но вот оно снова пошло.
Но иногда бросаешь последний взгляд через плечо, и, хотя там никогда никто не стоит, ты ощущаешь последний толчок холода, пугающе мощный в своем присутствии, а затем и он проходит, и ты все еще жив, и ты находишь утешение в обманчивом представлении, что смерть стоит у тебя за спиной, а не терпеливо ждет впереди.
Ты, возможно… но не я.
Я живу ради этого холода.
Я хочу, чтобы смерть была не позади и не впереди меня, а вокруг меня и внутри меня.
Хелен, однако же…
Хелен живая. Хелен теплая.
Я занялся с Хелен сексом, и мне это понравилось.
Я думаю, что мне действительно могла бы чертовски понравиться Хелен.
Вот уж пришли проблемы, откуда не ждал…
Закуривая сигарету, я замечаю мужика, сидящего прямо у надгробия в нескольких рядах от меня. Рядом с ним в грязи лежит бутылка ликера. Он плачет, разговаривая с кем-то по имени Роксана, как будто она действительно рядом с ним. Может быть, так оно и есть; я не из тех, кто разбирается в подобных вещах. Я обхожу его стороной, бредя мимо, и он меня не замечает. С одного из черных деревьев кричит ворона.
Хелен живая. И это все, о чем я могу думать.
Живые опасны. Они причиняют боль. Их так подпитывают жадность, жажда бесполезного материального дерьма, тлеющее желание вписаться в стаю – и они причинят боль, предадут и уничтожат кого придется, чтобы хоть как-то приблизиться ко всему этому. Никто из них ничем не отличается. На самом деле – даже Хелен. Она жаждет соответствия, жаждет быть одной из остальных. Тем не менее она – опасное, бешеное животное, падальщик, упырь, жрущий трупы.
Но… она живая.
Я думаю о ее теплой, живой плоти, о горячей крови, текущей по ее венам, о сердце, глухо бьющемся под ее грудью, и моя первая мысль… фу. Потом я осознаю, что мой член превратился в гребаную линию электропередачи. Я пытаюсь думать о чем-нибудь другом, о чем угодно еще, но, естественно, мои мысли возвращаются к той ночи в клинике для абортов, к сильным бедрам Хелен, к ее стеклянным глазам… Пытаясь сбить возбуждение куревом, я крепко задумываюсь обо всем – и понимаю, что у меня, кажется, серьезные проблемы.
26
Запах смерти настигает меня во время одного из обходов и приводит к дверному проему полутемной комнаты с цветочными занавесками, за которыми открывается вид на почти пустую парковку. Нет ни луны, ни звезд – только сияние, ниспадающее сюда от высоких мачт уличных фонарей.
На белой кровати лежит молодой человек лет двадцати пяти, безволосый, весь покрытый татуировками – такими, которые заставляют матерей прижимать к себе детей и отворачиваться в другую сторону. Такими, что навсегда лишают вас права заниматься какой бы то ни было респектабельной деятельностью. Жирная свастика у него на лбу, перевернутые пентаграммы на щеках, ужасные рисунки и узоры вдоль и поперек его бледных рук – его тело представляет собой полотно диких и пугающих образов, что-то вроде обложки альбома Cannibal Corpse, который так и не был выпущен.
В кресле рядом с кроватью сгорбился священник средних лет с редеющими черными волосами, сжимающий четки в одной руке и потрепанную Библию в другой. Он утешительно шепчет что-то молодому человеку, а может, и просто бормочет себе под нос – слов я разобрать не могу.
– Отец Бенвэй, – перебивает забитый парень, – мне страшно. Я чую… я скоро того.
– Не страшись Ангела Смерти, дитя мое, – говорит священник, – ибо он нежен. Он с миром передаст тебя в объятия Христа.
– А что, если я не попаду к Нему? Что, если меня ждет ад? Я столько всего плохого за эту жизнь натворил, отец. Я насиловал. Я… убивал.
Священник выпрямляется и накрывает руку молодого человека своей.
– Сын мой, когда ты исповедался сегодня днем, ты говорил правду? Ты покаялся при мне искренне? Ты взаправду отверг грехи прошлого и принял Иисуса Христа как своего Господа и Спасителя?..
– О да, отец Бенвэй, – говорит мужик со свастикой на лбу. Его глаза – большие, печальные, полные слез. – Да, да, я правда каюсь. Я так сожалею обо всем, что делал. Я хочу отправиться к Иисусу.
Ну что за цирк с конями.
Если б мое настроение позволяло мне смеяться, именно на этом моменте я бы и заржал.
Иной раз страшно смотреть, что близость смерти делает с людьми. Старуха с косой сама не своя заставляет их говорить нелепые вещи – причем будто бы на полном серьезе. Я вообще-то верю сейчас этому парню. Верю, что он начал




