Как жить богом - Михаил Востриков
— По просьбе трудящихся.
— Слушаюсь. Голос трудящихся — Глас Божий.
— Расскажи лучше про этого своего Олгой-Хорхоя. Что это, кстати, значит — Олгой-Хорхой?
— Олгой-хорхой в переводе с монгольского значит «страшный червяк». Есть такая легенда, будто он водится в пустыне и убивает на расстоянии. То ли ядовитым газом, то ли электрическим разрядом.
— А при чем здесь твой Гриша?
— Слушай, княгиня, зачем тебе все это знать?
— Мне его жалко, — говорит Ольга.
— Вот тебе и на. Ты же его не видела никогда.
— Вот и расскажи.
— Он маленький, толстый, всегда небритый человечек с неподвижным взглядом. Очень неопрятный.
— С плохими зубами?
— Не помню. Кажется. Он не имеет обыкновения показывать зубы.
— И не улыбается никогда?
— По-моему никогда. С чего бы это ему улыбаться? Он один как перст. Ни родственников, ни друзей.
— Почему?
— Родственники все померли, а друзей он разогнал.
— Зачем?
— А как ты думаешь, приятно общаться с человеком, который при встрече всегда спрашивает: «Ты еще жив?». С изумлением.
— Не знаю. Наверное неприятно. Но он же не всерьез это спрашивает?
— Откуда мне знать, может быть и всерьез. Было время он входил в компанию, но потом отошел. Просто перестал появляться. И звонить перестал. Сделался сам по себе. Сидит в своей каморке как каракурт в норе и читает чужие письма.
— Зачем?
— Хобби у него такое. Скупает старые семейные архивы. Бродит по свалкам, по разным помойкам, собирает старые письма. Как бомж. Если стоит дом предназначенный к сносу, он тут как тут, наш Олгой-хорхой. С мешком и с фонариком. Спелеолог хренов.
— Ты его здорово не любишь, правда?
— А за что его любить? За то что он всех нас ненавидит?
— Ну и что? Ты тоже всех ненавидишь.
— Неправда. Меня просто тошнит иногда. А вот он, да, ненавидит.
— Откуда ты взял?
— А вот ты приходи ко мне завтра, сама посмотришь.
Ольга делает гримасу:
— Нет.
— Что нет?
— Не приду. Мне с вами не нравится.
— Почему кстати? Давно хотел спросить.
— Сама не знаю. Мне с вами жутко. Или противно. Или жутко противно.
— Вот странно! Ведь это все нетривиальные люди. Что ни личность, то фигура.
— Я не хочу об этом говорить. Расскажи еще лучше про своего Олгоя-Хорхоя.
— Он как раз из нас самый наверное серый. Совершенно не знаю что еще о нем рассказывать.
— А кто у него родители?
— Они померли все. Мать, ему еще года не было. Отец, лет уж тридцать как помер. Выдрал его однажды ремнем, дико, со злобой, за какую-то мелкую пакость, и сам же тут и отрубился. Сердце. Он у него был тоже нетривиальный человек — знаменитый архитектор, строил виллы для начальства. Лауреат, академик, партайгенацвале. Пил по-черному всю жизнь. Человек могучих страстей и слабого здоровья. Любимое присловье у него было:
«Все на свете херня или залепуха»!
СЦЕНА 18/3
Он замолкает, идёт на кухню, извлекает из холодильника банку джин-тоника, откупоривает, хлебает, а потом, спохватившись, спрашивает:
— Хочешь?
Она нетерпеливо мотает волосами и говорит:
— Рассказывай дальше.
— Да я не знаю ничего толком. Ну остался он с мачехой. Ему десять лет, а мачехе — двадцать. И была она неописуемая красавица и вполне законченная блядь. Извини но из песни слова не выкинешь. Пережила своего архитектора на двадцать лет. Пила по-черному. А под конец жизни еще и кололась. Жила одна в пяти комнатах. Продала в конце концов все — ковры, хрустали, до последнего стула. Оставила после себя голые стены и Гришанин закуток, где он ютился с какой-то старухой, с прислугой. Она ему была что-то вроде Арины Родионовны. Да ну его к черту, лапа, иди ко мне.
— Не смей называть меня лапой!
— Что это вдруг?
— Потому что это твой Роберт придумал.
— Хорошо. Я буду тогда называть тебя ногой. Ножкой. Нога моей судьбы. Прощайте, други, навсегда, страдать я боле не могу: судьбы рука сломала любви ногу.
— Господи, как я от тебя устала! Подвинься.
— М-м-м?
— Нет. Не хочу. Прекрати.
— Головка болит?
— Все болит. Я между прочим целый день стирала. Отстань.
— Вымрем!
— Ничего, не вымрем. Одна знаменитая ваша Мариша обеспечит воспроизводство, и с лихвой.
— Ну не знаю. У Маришки трое. Или четверо? Не помню. Пусть даже четверо. У Эль-де-преза — двое. У Роберта — один. У Юрки-Полиграфа — ноль и ничего не предвидится. У Димки — ноль…
— Зато у Андрей Юрьевича…
— Да это верно. Но они у него все незаконные.
— А какая разница?
— Никакой. М-м?
— Отстань я тебя прошу. Лучше посуду помой.
— Ей-Богу вымрем! Вот увидишь, нога души моей!
Лирическое отступление №5. «Отец Ядозуба»
Он возвращается домой рано, снимает пиджак, аккуратно вешает его на плечики и говорит жене (не глядя, распутывая галстук):
— Водки!
Она мечется в столовую и возвращается со стопочкой на подносике (три четверти стопки, пикуль на блюдечке, салфетка углом). Он брезгливо принимает стопку, выплескивает ее на ковер, сам проходит к буфету и наливает полный фужер. Выпивает в три глотка. Всасывает воздух через побелевшие ноздри. Стоит неподвижно несколько секунд, потом спрашивает (по-прежнему, не глядя):
— Дома?
— Дома — говорит жена шепотом.
Она уже безусловно все знает: позвонили, доложили, обгадили своим радостным сочувствием с ног до головы. Через всю квартиру, ступая тяжело (словно весь день грузит мешки на станции), он проходит по коридорам, распахивает дверь с табличкой (украденной где-то в присутственном месте)«ПРОШУ СТУЧАТЬ», входит в комнату и останавливается у порога, не закрывая за собой дверь: намеревается только два слова сказать и сейчас же уйти (ненависть душит, пополам со стенокардией).
Наследник занимается любимым делом: перебирает старые бумаги. Старыми бумагами все в комнате завалено. Словно это не комната подростка, а какой-нибудь архив домжилуправления. И пахнет все старой бумагой, а у стены стоят, перекосившись, два рыжих облупленных чемодана — давеча притащил с какой-то свалки. С клопами и тараканами. На отца он глядит мельком и прячет глаза — лицо, только что розовое и азартное, сразу делается неподвижно и словно бы желтеет. Он хочет сказать мальчишке только одну фразу, но такую,




