Дед против богов: чип им в дышло! - Алексей Улитин
Зелёный свет. Слабый, как первый пиксель на чёрном экране. Мигнул — раз. Мигнул — два. И медленно, неохотно, как старый компьютер, которому дали команду, которую он не понимает, но выполняет — начал разворачиваться в строчки.
[Инициализация…
Обнаружен нейронный субстрат нестандартной конфигурации.
Сканирование…
Ошибка 0x7A3F: параметры субстрата не соответствуют базовым шаблонам серии LU.
Попытка принудительной синхронизации…
Ошибка.
Попытка 2…
Ошибка.
Переход в альтернативный режим обработки.
Загрузка СИСТЕМЫ…]
Жуков этого не видел. Жуков был мёртв.
Или думал, что мёртв.
Глава 2. Перезагрузка
И пришла боль.
Не та боль, что была в кресле — тупая, давящая, плита на груди. Другая. Резкая, конкретная, локальная — как будто кто-то взял и ударил по затылку чем-то тяжёлым. Жуков дёрнулся — и не узнал своего движения.
Слишком быстро.
Он всю жизнь двигался медленно — не потому что ленился, а потому что тело знало: семьдесят девять лет, береги суставы, не дёргайся. А тут — дёрнулся, и тело не заныло, не скрипнуло, не напомнило про поясницу. Просто — дёрнулось. Легко. Как чужое.
Жуков замер.
Лежал на чём-то твёрдом — камень под боком, под ладонями, под щекой. Холодный, шершавый, влажный. Не пол квартиры. Не кресло. Не больница — он бывал в больницах, там совсем не так пахло.
Здесь пахло землёй. Глубокой, старой землёй — той, в которую солнце никогда не заглядывало. И ещё — металлом. Горелым камнем. Чужим потом. Да, чужой пот. Много чужого пота.
Дед открыл глаза.
Темнота — не полная, где-то далеко мерцало что-то оранжевое, факел или костёр. Достаточно, чтобы видеть силуэты. Достаточно, чтобы понять: это не комната. Потолок — высокий, неровный, каменный, уходит вверх дальше, чем достаёт свет. Стены — тоже камень, с какими-то блестящими прожилками.
Блестящие прожилки.
Жуков смотрел на них секунду. Две. Потом сказал:
— Золото.
Голос был не его.
Он это понял сразу — как понимаешь что-то настолько очевидное, что мозг сначала отказывается принять. Голос молодой.
Жуков всю жизнь слушал свой голос и отлично помнил всю его, голоса, историю — как в три года орал благим матом, требуя игрушку, и голос был тонким, срывающимся, но невероятно звонким. Как в семь — звенел колокольчиком, когда звал мать с улицы. Как ломался в тринадцать — противно, неожиданно, с петухами, от которых хотелось провалиться сквозь землю. Как в двадцать пять стал низким, пробивным, способным перекрыть шум любого завода. Как в сорок налился влажной властной медью, заставляющей подчинённых вжимать голову в плечи. Как в пятьдесят появились первые нотки металлической усталости — голос всё ещё брал, но уже чувствовал груз годов. Как с шестидесяти начал дребезжать, будто старая дверь на плохих петлях. И как с семидесяти пяти добавил тот противный старческий присвист, похожий на сквозняк в пустом доме.
Это был НЕ ЕГО голос.
Он медленно поднял руку.
Посмотрел на неё.
Рука была тоже не его.
Нет — рука была человеческая, пять пальцев, ладонь, всё на месте. Но не его. Молодая. Кожа без пятен, без вздувшихся вен, без мозолей сварщика — ну, почти без мозолей, кое-что было, но другое, свежее. Мышцы под кожей — плотные, живые. Жуков сжал кулак. Пальцы сжались легко, без хруста, без боли в суставах.
Он сел.
Быстро сел — и снова удивился, как легко. Голова не закружилась. Спина не заныла. Он просто сел, как садятся молодые, которые не знают, что это вообще-то трудно.
— Ну и дела, мать его ети, — сказал дед чужим молодым голосом.
Огляделся.
Рядом — люди. Много людей. Сидели, лежали, копошились в темноте — все занятые, все молчаливые. Кто-то бил киркой по стене — методично, без остановки, без злости, без усталости. Как машина. Кто-то тащил куда-то мешок — тяжёлый, волоком. Никто не разговаривал. Никто не смотрел по сторонам. Тупо работали работу.
Жуков смотрел на них и чувствовал, как внутри поднимается что-то холодное.
Он видел такое. Не вживую — в документальных фильмах, в книгах. Люди с пустыми глазами, которые работают не потому что хотят, а потому что по-другому не умеют. Или не могут. Или не помнят, что бывает по-другому.
— Это что, — сказал он тихо, сам себе, — это что вообще происходит?
Иван Петрович Жуков умер в кресле в половине первого ночи. Это он помнил точно — плита на груди, рука не дотянулась до телефона, потолок с трещиной, Бандит на коленях. Умер.
А потом — очнулся здесь. В чужом теле. В каменной дыре с золотыми прожилками. Среди людей с пустыми глазами.
Жуков был параноиком. Но он был параноиком со стажем — а это значит, что он умел отличать панику от анализа. Паника сейчас была бы лишней. Анализ — нужен.
Факты. Что он знает точно?
Он — жив. Или что-то в этом роде. Тело работает — причём работает лучше, чем его собственное работало лет пятьдесят назад. Он — где-то под землёй. Вокруг — люди, которые копают что-то, что похоже на золото. Языка их он не слышит — пока тихо.
И ещё одно.
В голове — что-то мигало.
Не боль. Не головокружение. Что-то другое — лёгкое, почти незаметное, как экран телефона, который пытается включиться в кармане. Зелёное. Где-то за глазами.
Жуков потёр висок.
— Нет, — сказал он себе. — Нет, это потом. Сначала — разобраться, где я и что здесь происходит. По порядку. Как учили.
Он встал.
И в этот момент — откуда-то из темноты — пришёл голос. Громкий. Грубый. На языке, который Жуков никогда не слышал — и который почему-то понял сразу, до последнего слова, как будто знал всю жизнь.
— ЛУЛУ! КОПАЙ!
- - — - - — - - —
Жуков обернулся.
И первая мысль была — совершенно не та, которую следовало бы иметь в такой ситуации. Первая мысль была: он большой.
Не просто большой — огромный. За два метра точно. Широкий в плечах так, что в дверной проём протискивался бы боком — если бы здесь были дверные проёмы. Кожа тёмная, почти бронзовая, мышцы такие, что Жуков на заводе таких не видел даже у литейщиков. В руке — длинная палка, что-то вроде посоха, только потолще и с металлическим наконечником.
Глаза — пустые. Не злые, не жестокие. Просто — пустые, как у станка. Станок не злится, когда штампует. Просто штампует.
— Лулу! — повторил великан и палкой ткнул в сторону стены. — Норма. Копай.




