Режиссер из 45г IV - Сим Симович
Владимир работал быстро, боясь упустить состояние потока. Уголь летал над бумагой. Здесь, в захламленной каморке, не существовало цензуры, рейтингов или идеологических отделов. Никто не стоял над душой. Ошибка не грозила крахом карьеры — неудачный штрих можно было просто перекрыть более густой тенью. Эта свобода пьянила сильнее алкоголя.
В процессе рисования происходила странная трансформация. Человек в испорченной сорочке словно сбрасывал с себя годы, слои опыта и цинизма. Возвращалось зрение художника — умение видеть красоту в обыденном, замечать игру света на мокрой брусчатке, чувствовать драматизм в изгибе ветки. Оказалось, что этот внутренний наблюдатель не умер под руинами амбиций. Наблюдатель просто спал, оглушенный грохотом эфира, а теперь проснулся, жадно впитывая тишину и запах графита.
Рисунок обретал глубину. Черная бездна на переднем плане контрастировала с нежным, едва тронутым серой дымкой дальним планом. Владимир отошел на шаг, прищурившись. В хаосе пятен угадывалась композиция. Трамвайные пути, блестящие как две стальные змеи. Остановка, укрытая от непогоды нависающим козырьком. И фигура. Едва намеченная, эфемерная, сотканная из воздуха и теней.
Взгляд художника зацепился за эту фигуру. Рука замерла в воздухе, не решаясь коснуться бумаги. Образ возник подсознательно, выплыв из глубин памяти, минуя контроль разума. Это не была абстрактная женщина. Повороте головы, в том, как прядь волос выбивалась из прически, в легком наклоне плеч читалось нечто до боли знакомое.
Угольный брусок в пальцах стал горячим. Владимир почувствовал, как к горлу подкатывает комок. Это была не просто картинка. Это была дверь. Дверь в то время, когда мир был огромным, пугающим, но бесконечно обещающим. Когда будущее не было расписано по минутам в ежедневнике, а терялось в дождливой дымке московского вечера.
Художник снова подошел к мольберту. Теперь движения стали предельно осторожными, нежными. Уголь едва касался поверхности, оставляя легчайшую пыльцу. Нужно было передать не черты лица — в таком масштабе это невозможно, — а ощущение присутствия. Запах мокрого драпа, стук капель по жестяной крыше, тепло чужого дыхания рядом.
Штрих. Еще штрих. Растушевка мизинцем.
На бумаге, среди угольного мрака, зажегся свет. Не электрический — внутренний. Фигура на остановке ожила. Казалось, сейчас ветер шевельнется, и можно будет услышать голос, заглушаемый шумом дождя.
Владимир опустил руку. Маленький кусочек угля, все, что осталось от длинного бруска, выпал из пальцев и покатился по полу, оставляя черный след на досках. Тишина в комнате стала звенящей. Сенсорная перегрузка исчезла, сменившись щемящей, светлой тоской. Гул в голове утих. Остался только запах пыли и графита, возвращающий в тот самый вечер, который, казалось, был забыт навсегда. Терапия тенью сработала, вскрыв нарыв памяти и выпустив наружу живую, незамутненную боль утраченного счастья.
Запах гари, исходивший от маленького черного бруска, сработал подобно ключу, открывающему давно заржавевший замок памяти. Реальность пыльной кладовой дрогнула и поплыла, растворяясь в сером мареве. Стены, увешанные старыми холстами, исчезли. Исчез гул Останкинской башни. Исчезло ощущение тяжести прожитых лет и груз ответственности за миллионы умов.
Мир сузился до пятна света под дредбезжащим фонарем. И он уже не вспомнить было это именно так или память подводит его…
Москва, залитая ледяным, бесконечным дождем, который, казалось, шел с сотворения мира. Трамвайная остановка у Чистых прудов. Жестяной козырек над головой гремел под ударами водяных струй, словно рассерженный барабан. Холод пробирался под тонкое пальто, кусал за пальцы, заставлял дрожать, но уходить не хотелось. В той, прошлой жизни, холод не имел значения. Значение имел только ритм города, блеск мокрой брусчатки и отражение красных огней в черных лужах.
Молодой режиссёр, еще не ставший Архитектором, стоял, прислонившись спиной к ржавому столбу. В руках был грошовый блокнот с размокшими краями. Пальцы, окоченевшие на ветру, сжимали огрызок рисовального угля. Хотелось поймать момент. Зафиксировать то, как свет фар выхватывает из темноты силуэты прохожих, как гнутся под ветром голые ветки лип, как трамвайные рельсы уходят в никуда, в блестящую мокрую бездну.
Штрих. Еще штрих. Уголь крошился, смешиваясь с каплями дождя, попадавшими на бумагу. Получалась грязь, но в этой грязи жила правда. Рисунок выходил живым, дышащим, пахнущим осенью и одиночеством.
Внезапно пространство под козырьком изменилось. В сухой круг света ворвался вихрь. Стук каблуков по асфальту, шорох мокрого плаща, звук захлопываемого зонта. Рядом возникла фигура. Девушка. Совсем юная, промокшая до нитки, но излучающая какую-то бешеную, неуместную в эту погоду энергию.
Студентка стряхивала воду с зонта, фыркая, как ежик. Капли летели во все стороны, попадая на блокнот, на лицо художника, на пальто.
— Осторожнее, — вырвалось само собой. — Шедевр же смоет.
Девушка замерла. Обернулась. Из-под намокшего берета выбивались темные пряди, прилипшие к щекам. Глаза, огромные, влажные, смотрели с веселым любопытством. В этом взгляде не было ни кокетства, ни страха, ни оценки. Только чистый интерес к миру и к человеку, стоящему рядом.
— Шедевр? — голос прозвучал звонко, перекрывая шум дождя. — А можно взглянуть?
Незнакомка, не дожидаясь разрешения, заглянула через плечо. От девушки пахло дождем, мокрой шерстью и духами «Красная Москва» — запахом, который тогда казался ароматом самой жизни. Тепло чужого дыхания коснулось щеки.
— Похоже, — вердикт был вынесен мгновенно. — Только трамвай кривой. Трамваи такими не бывают.
— Это экспрессия. Взгляд художника.
— Это колеса квадратные, — рассмеялась студентка. Смех был легким, заразительным, рассыпающимся серебряными колокольчиками в сыром воздухе.
Инженер хотел возразить, начать спор о перспективе и динамике, но слова застряли в горле. Девушка вдруг перестала смотреть на рисунок. Взгляд устремился на лицо парня. В глазах заплясали веселые чертики.
— А вы, товарищ художник, сами как арт-объект.
— В смысле?
— Нос, — палец в вязаной перчатке указал на лицо. — Нос черный. Как у шахтера.
Рука рефлекторно потянулась к лицу, размазывая угольную пыль еще сильнее. Действительно. В порыве вдохновения нос был почесан грязным пальцем. Вид, должно быть, был совершенно нелепый, клоунский. Серьезный творец, рисующий вечность, с пятном сажи на физиономии.
Вместо стыда пришло веселье. Оба расхохотались. Смех заглушил грохот подъезжающего трамвая. Двери вагона с лязгом распахнулись, приглашая в тепло и свет, но никто не сдвинулся с места. Трамвай «Аннушка», звякнув звонком, уполз дальше по бульвару, увозя случайных пассажиров, а двое остались стоять под протекающим козырьком.
— Алина, — просто сказала девушка, протягивая руку, словно они и




