Режиссер из 45г IV - Сим Симович
— А, вот и наш «электрический мальчик»! — зычный голос Пырьева раскатился по залу, заставив дребезжать хрусталь. — Прошу, Владимир Игоревич, присаживайтесь. Мы как раз обсуждали судьбы высокого искусства, которое вы так лихо променяли на радио с картинкой.
Владимир сел на свободный стул, кивком поблагодарив официанта, мгновенно поставившего перед ним бокал армянского коньяка. Он не спешил отвечать. Выждав паузу, Леманский пригубил напиток и обвел присутствующих внимательным взглядом.
— Искусство, Иван Александрович, не меняют, — ровно произнес Владимир. — Его масштабируют. Кинотеатр — это храм, я согласен. Но храм посещают по праздникам. А я хочу, чтобы красота была в каждом доме ежедневно. Разве это не то, к чему мы стремились?
Пырьев хлопнул ладонью по столу так, что подскочил прибор.
— Ежедневно? В каждом доме? Вы превращаете режиссуру в работу водопроводчика! Кино — это магия серебра, это зал, затаивший дыхание, это свет, пронзающий тьму. А вы… вы предлагаете людям смотреть на мир сквозь линзу с водой! Вы губите актеров, Владимир. Они у вас в кадре выглядят как соседи по коммуналке. Где пафос? Где героизм?
— Героизм в том, чтобы быть человеком, а не памятником, — Владимир поставил бокал. — Зритель устал от монументов, Иван Александрович. Он хочет видеть в экране друга. И если актер на Шаболовке выглядит как сосед — значит, он победил. Значит, ему верят больше, чем вашим античным героям в гипсовых декорациях.
Александров, до этого хранивший молчание, тонко улыбнулся, поправив идеальный пробор.
— Владимир Игоревич, вы ведь понимаете, что мы не просто о вкусах спорим. Ресурсы ограничены. Пленка, оптика, павильоны… «Мосфильм» — это государственная машина. И эта машина не потерпит, когда у нее отбирают бензин ради детской забавы под названием «телевидение».
В этих словах уже не было театрального гнева Пырьева. В них звучала сухая угроза функционера. Леманский понял: это не дружеский ужин, а ультиматум. Киноэлита почувствовала, как почва уходит из-под ног. Послезнание подсказывало Владимиру, что через десять лет эти люди будут обивать пороги Останкино, выпрашивая эфирное время, но сейчас они были хозяевами жизни.
— Я не отбираю ваш бензин, — Владимир откинулся на спинку кресла. — Я строю другой двигатель. И если вы решите перекрыть мне доступ к павильонам «Мосфильма», я просто выстрою свои. На Шаболовке уже кипит работа. Мои операторы учатся снимать без монтажных склеек, вживую. Мы создаем язык, который вам не понятен. И когда ваши залы начнут пустеть, потому что люди предпочтут уютный вечер дома вашим холодным кинотеатрам — не говорите, что я вас не предупреждал.
Пырьев побагровел. Его голос сорвался на хрип:
— Да вы… вы выскочка, Леманский! Лауреатский значок вскружил голову? Мы десятилетиями строили советский кинематограф! Одной бумажки из Министерства хватит, чтобы ваша лавочка закрылась за ненадобностью. Вы предаете клан. Вы предаете саму суть кадра!
— Суть кадра — в правде, — Владимир поднялся, застегивая пуговицу пиджака. — А правда сейчас на стороне тех, кто не боится смотреть в глаза зрителю без посредства монтажных ножниц. Спасибо за ужин, коллеги. Коньяк был превосходен, но беседа… беседа безнадежно опоздала лет на пять.
Он вышел из-за стола, чувствуя на себе десятки взглядов. В зале ресторана стало тихо. Владимир шел к выходу, и каждый его шаг по ковровой дорожке отдавался в ушах как удары метронома. Он знал, что завтра начнутся звонки, поползут слухи, и его заявки на новую оптику в ГДР «случайно» застрянут в недрах Внешторга.
У самого выхода его догнал Калатозов. Он осторожно коснулся рукава Владимира.
— Володя, — тихо сказал режиссер, — они ведь не шутят. Иван добьется запрета на использование мосфильмовских осветителей. Будь осторожен. Ты замахнулся на самое святое — на их право быть единственными.
— Пусть пробуют, Михаил Константинович, — Владимир пожал ему руку. — Они воюют с техническим прогрессом, а в этой войне еще никто не побеждал. Увидимся. В эфире.
Леманский вышел на улицу Горького. Ночная Москва дышала прохладой. Черный «ЗИМ» ждал у тротуара, поблескивая лакированными боками. Владимир сел в машину и коротко бросил водителю:
— Домой.
Он смотрел на огни города и понимал: тихая гавань закончилась. Старые львы оскалили зубы. Но они не знали главного: Владимир Леманский уже видел финал этой пьесы, и в этом финале черно-белый экран телевизора поглощал все их яркие афиши. Битва за души зрителей перешла в открытую фазу, и Леманский не собирался отступать ни на шаг.
* * *
Старая площадь встретила Владимира тишиной, которая была гуще и опаснее шума в ресторане ВТО. Здесь, в коридорах ЦК, звуки гасли в тяжелых ковровых дорожках, а судьбы решались за закрытыми дверями без лишних децибелов. Владимир шел мимо одинаковых дубовых дверей, чувствуя на затылке взгляды дежурных офицеров. В портфеле жгла кожу свежая стенограмма следующего выпуска «Формулы жизни», но он знал: сегодня обсуждать будут не науку.
Дмитрий Шепилов сидел за своим столом, заваленным папками. Свет настольной лампы выхватывал только его усталое лицо и тонкую стопку листов, скрепленных канцелярской скрепкой. Сверху на листах Владимир успел разглядеть размашистую резолюцию, выведенную красным карандашом.
— Садитесь, Владимир Игоревич, — Шепилов не поднял глаз, продолжая что-то подчеркивать в документе. — В ногах правды нет, хотя некоторые ваши коллеги считают, что вы ее слишком быстро ищете.
Леманский сел, сохраняя идеальную выправку. Он не спрашивал, зачем его вызвали. В таких кабинетах пауза была инструментом, и Владимир владел им не хуже хозяина.
— Вот, полюбуйтесь, — Шепилов наконец отодвинул стопку листов к краю стола. — Коллективное письмо. Подписано уважаемыми людьми. Академики, пара народных артистов, пара старых большевиков. Все обеспокоены одним и тем же: идеологическим вектором вашего нового телевидения.
Владимир даже не прикоснулся к письму.
— И в чем же обвиняют вектор, Дмитрий Трофимович? В том, что он слишком прямой?
Шепилов усмехнулся, но глаза остались холодными.
— Пишут, что в передаче вашей помощницы… Хильды Карловны… слишком много «западничества». Почему в выпуске об электричестве не было сказано ни слова о приоритете Лодыгина над Эдисоном? Почему опыты Фарадея показываются с таким восторгом, будто это достижения нашего завтрашнего дня? Цитирую: «Леманский под прикрытием науки транслирует преклонение перед чуждой эстетикой».
Владимир вздохнул, глядя на красную резолюцию.
— Мы показываем законы природы, а у электрона нет партийного




