Перед лицом закона - Вениамин Константинович Шалагинов
Казарян снова пришпорил. Распорядившись подвергнуть Мамчака медицинскому освидетельствованию, он пригласил Оксану Поликарпову на новый допрос.
…Под вечер Елизарьев с поручением председателя трибунала фронта выехал в штаб Н-ской дивизии.
Огибая лиман, водитель неожиданно остановил машину и, кивнув на упругий парок, толчками поднимавшийся над радиатором, стал снимать перчатки.
— Маленькое ЧП, товарищ майор. Придется сходить за водой.
Пока он, бренча ведром, спускался под кручу, вдали, за меловыми столбиками, показалась и мгновенно приблизилась легковая машина. «Похоже, Казарян. Видимо, с аэродрома», — подумал Елизарьев, заметив в ветровом стекле цыганскую бороду шофера прокуратуры.
По своему обыкновению Казарян сидел сзади водителя. Выбравшись из машины, он быстро пошел навстречу Елизарьеву, сияя из-под усов белейшими зубами: не то он улыбался, не то морщился, будто раскусил что-то очень кислое.
— Не грянет? — кивнул он обнаженной головой в завечеревшее небо и протянул руку. — Приношу извинения, Николай!
— По приказанию Кормщикова?
— Представь, нет… — вспыхнул Казарян. — Не так сказал? Ну, брось, дружище, прости. Я и сам вижу, что не так…
И, заметив бревно, лежавшее на березовом кругляше, предложил:
— Может, присядем?
Елизарьев хмуро опустился, для чего-то поправил ремень, смахнул с сапога соломинку. Прокурор сел рядом. Оживление, владевшее Казаряном, исчезло. Он посуровел и заговорил медленно, с видимым усилием.
— Слова, которыми я обидел тебя, Николай, — чужие слова. Дикие…
— Хорошо, хорошо… — Не поворачивая головы, Елизарьев примиряюще положил ладонь на колено Казаряна, — Кончим, Вартан… Расскажи о новостях… Что показал о Мамчаке Алексеев?
— Ничего путного. Не каждый свидетель свидетельствует. Любое дерево имеет кору, но не всякое дает корицу…
— …так говорят на Кавказе, — перехватил Елизарьев и рассмеялся.
— И еще говорят… — Строгость не сходила с лица Казаряна: — Зрячее сердце простит, говорят…
Примирение, как и ссора, — это борьба, испытание. Оно идет через раздумье и паузы.
Казарян и Елизарьев не сразу поняли друг друга, но к возвращению шофера они уже негромко беседовали о деле Мамчака.
Следствие сделало решительное открытие: Мамчак — лжекавалер ордена Славы. В отряде Гая он служил только девять дней. Пороха не нюхал. К награде был представлен по «ложной реляции», сочиненной пьяным писарем (кутил с Мамчаком). Награжденных в то время было много, и проделка удалась. Все это Мамчак подтвердил на последнем допросе.
— Значит, процесс — завтра? — поднялся Елизарьев, заметив, что водитель машет ему из машины.
— Вряд ли… — поднялся в свою очередь Казарян.
Он явно наслаждался видимым замешательством собеседника.
Переждав, пояснил:
— В соседней с нами армии пойман Зонненберг!
— Это что за птица?
— Разве не помнишь?
— Зонненберг? Начальник и наставитель Мамчака? Но ведь, по данным дела, он пустил пузыри в Донце во время переправы.
— Павлиний хвост! Отстав от своих, переоделся и драпанул.
— Ну что ж, поздравляю… Едешь допрашивать его в качестве свидетеля?
— Он уже допрошен в качестве обвиняемого. Зонненберг и Мамчак будут стоять вместе…
Неумирающий закон
Примирение с Казаряном возвращало чистую радость дружбы. Привычные отношения вступили в старые берега. Пусть осталась горчинка, царапина — пройдет! Но душа не живет без тревог: Елизарьев глубже и острее думал теперь о завтрашнем дне. Он видел, что поимка Зонненберга и привлечение его к ответственности по одному делу с Мамчаком не простая арифметика: был один, стало двое. Менялась суть, природа обвинения. Дело, как сказочный домик, повернулось и встало своей новой стороной: к обвинению в измене Родине прибавилось обвинение в военном преступлении. Судебный процесс в Георгиевской мог стать одной из первых глав большого будущего дела главных виновников войны[11]. Под этим настроением Елизарьев работал в штабе Н-ской дивизии, а потом долго и жадно курил на площадке сеновала в ожидании старшины хозяйственной роты, отправившегося за подушкой и одеялом.
…Проснулся он от смутного ощущения глухой непривычной тишины. Был ранний час. В проеме дверей тускло сияло серое небо с меловым штришком месяца, от крыши веяло теплом, а слева, через щелеватые доски, блестел рассвет. Тишина! Она была такой же мирной и властной, как и в годы его юношества, в пору пленительных ночевок на ветхом дедовском сеновале. И пахло тогда так же: чебрецом, отсыревшим от росы деревом, трухой, пылью.
Внизу кто-то кашлянул, потом легко, будто играючи, заработала метла. «Не иначе как дед Иван, — подумал Елизарьев и, приподнявшись, улыбнулся, — точно». По опустевшему двору в широком косцовом махе двигался сухонький старичок в старой офицерской фуражке, козырьком назад. Это был хозяин дома, именуемый хуторянами дедом Иваном. Говорили, что старик растерял в войне всю семью — двух сыновей, невестку, внучат, — и теперь скрашивает свое одиночество в трогательных хлопотах о солдатах. Он возил кизяк и воду для походных кухонь, учил солдат-сибиряков «гоношить» украинский кулеш, любил порассуждать в их кругу, попыхивая цигаркой, и тем добрее глядел на людей, чем их было больше на дворе.
От сознания, что подготовка к процессу потребует уйму сил и времени, а над хутором уже загорается день, Елизарьев забеспокоился и стал быстро одеваться.
— Эх, и шикарная же лошака, — неожиданно услышал он со двора незнакомый старческий голос, очевидно, рассказывавший деду Ивану что-то очень веселое. — Купил я ее перед тем, как податься в партизаны, при немцах. Сегодня, скажем, привел, а завтра — лошадиная мобилизация. Вечером является ко мне полицай. Навалился, вражья душа, и присилил: «Веди да веди, Силантий, свою худобу». Ну, что ж — привел. Привязал к забору. Жду. А тем временем промеж конских рядов — цугфюрер… Во какой чудище! Поглядел на мою лошаку, потом на меня, потом опять на лошаку, да как заорет: «Чья это, кричит, падла? Насмешка, кричит, подкоп под немецкую власть». Да кэ-эк бабахнет ее пинком под дых… Она, конечно, и с копытов долой…
Улыбнувшись комичности невольно подслушанного рассказа, Елизарьев накинул шинель. Спускаясь по лестнице, услышал:
— Он? — спрашивал, по-видимому, владелец «шикарной лошаки».
— Он, — подтвердил дед Иван.
Дед Иван и его ранний гость, такой же сухонький и сивенький, сидели на перевернутой вверх днищем старой пузатой лодке. При появлении офицера гость шустро поднялся и двинулся к Елизарьеву:
— Разрешите обратиться, товарищ майор…
— Насчет лошаки? — прижмурился в шутливой улыбке Елизарьев.
— Насчет лошаки — не к спеху, товарищ майор Дело-то поважнее. Зовут меня Силантий Егорыч. Да я в двух словах…
После того как Елизарьев выразил готовность выслушать старика, тот посерьезнел, снял шапку и начал рассказ.
В марте 1942 года в соседнем хуторе Мамчак повесил Григория Афанасьевича Ковалевского, члена партии, председателя колхоза. Недавно лишь стало известно, что Мамчак пойман, общий




