Мамы. Письма на заметку - Шон Ашер
Пятьдесят пять лет назад, отпустив медсестру и сидя у твоей постели за полночь, я видел твой последний вздох. Незадолго до этого ты слегка приподняла голову и сказала: «В какую… сторону?» Я понял: ты оказалась в незнакомом месте, на неосвещенном перекрестке, и не знала, куда повернуть. Еще минутой позже ты прошептала: «Мой добрый… мальчик… Уоллес», и умерла.
‘Я ЧУВСТВУЮ СЕБЯ ПОТЕРЯННЫМ И НУЖДАЮЩИМСЯ В УТЕШЕНИИ, ПОНИМАНИИ, ПРОЩЕНИИ, БЕЗУСЛОВНОЙ ЛЮБВИ – ВСЁМ ТОМ, ЧТО Я ПОЛУЧАЛ ОТ ТЕБЯ – НЕ МЕНЬШЕ, ЧЕМ В ВОЗРАСТЕ ПЯТИ, ДЕСЯТИ, ПЯТНАДЦАТИ ЛЕТ ’.
Твоим последним словом было мое имя, твои последние мысли были наполнены любовью ко мне и верой в меня. Перенести это было так же невозможно, как и твою смерть. Я вышел как слепой в ноябрьскую мглу и много часов шатался по улицам, мои собственные мысли словно сведенные судорогой. Я знал, насколько далеко от истины лежали твои последние слова. Слишком часто я не был добрым, да что там – даже внимательным. Я знал, что ты меня в эту минуту не видела, что ты находилась в непроницаемом тумане, что мой образ уже ускользнул из твоей памяти, как бы ты ни цеплялась за нее в угасающем свете жизни. Я знал, что эти слова исходили не из тебя, а из твоей любви – тебя уже не было, но твоя любовь тебя пережила, пусть ненадолго. И я подсознательно чувствовал, что, уходя, ты наложила на меня огромное и неотвратимое обязательство. Что с этого дня и на всю жизнь мне суждено, пусть неумело, жалко и беспорядочно, но вечно пытаться быть тем, кем ты меня считала.
Разумеется, ты не умерла. Смерть – условность, свидетельство об окончании боли, запись в книге актов гражданского состояния; подчиняться ей обязаны только работники кладбищенских архивов. Сидя за этим столом и пытаясь сказать тебе что-то важное с опозданием на пятьдесят пять лет, я ясно вижу перед собой твои сжатые губы и морщинки у глаз, и нет никакого способа разубедить тебя в том, что я не всегда соответствовал своему идеальному образу. Любовь, подобная твоей, однажды родившись, бессмертна. В моих мыслях ты жива. Когда я чувствую, что недостаточно внимателен, чуток, доброжелателен к кому-нибудь, мне стоит только прислушаться, и я заговорю твоими словами. Каждый раз, когда я не дотягиваю до самого себя, я слышу, как ты меня стыдишь и одновременно прощаешь. Добрый… мальчик… Уоллес.
Уже пятьдесят лет, как я пишу – большие романы и маленькие заметки. Не раз я пытался отдать тебе в них должное, и ни разу это не удавалось мне полностью. Персонаж, представляющий тебя в «Большой леденцовой горе» и «Останется при мне», моих двух наполовину автобиографических книгах, всего лишь безвольная жертва. Боюсь, что я позволил твоему жадному, жестокому мужу вытеснить тебя из кадра и загнать в массовку – как это ему удалось и при жизни. Мне хотелось бы все же суметь описать твою выносливость и выдержку, твою терпеливую, неизбывную, объединяющую силу, в конце концов одержавшую победу над той, которой тебе приходилось уступать.
Дело в том, что такой характер совершенно невозможно правдоподобно перенести на бумагу. Мы недоверчиво относимся к настолько безусловной доброте, настолько мгновенному и постоянному расположению, настолько стойкому противостоянию несчастьям, настолько полному прощению. Описывая тебя, я вечно балансирую на краю фантазии, как если бы я взялся за житие святого или нравоучительную сказку о какой-нибудь Кроткой Гризельде. Мне приходилось тебя, пусть немного, но искажать – придавать тебе какие-нибудь недостатки, приписывать тебе сомнительные мотивации; добродетельные свойства, в дополнение к тому, что выглядят плоскими и сентиментальными, также служат постоянным укором тем, кто не смог ими обзавестись – то есть, почти всем нам. Более того, от образа ангельски терпеливой многострадальной женщины звереют современные борцы за женское равноправие, которые смотрят на него как на любимую легенду мужского пола, «покорную жертву патриархата».
Что ж. Бунтовала ты действительно нечасто, по крайней мере в то время, что я тебя знал, и жертвой тебя можно назвать без натяжки. Насколько покорной – это другой вопрос. Иные родятся бескорыстными, иные достигают бескорыстия, а на иных оно сваливается[40]. Ты любила говорить мне, что родилась рыжей и неуправляемой и тебе пришлось научиться себя сдерживать. Мне кажется, что ты также родилась с набором обычных надежд и желаний, и с выдающимися способностями к росту, культурному и интеллектуальному, и тебе пришлось учиться их подавлять.
Возможностей к обучению сдерживать и подавлять твоя жизнь тебе предоставила в достатке. Детство у тебя отняли; в юности ты по неопытности сделала роковой выбор. Тебе некого в этом винить, кроме себя самой. Где постелила, там и легла – потому что у малообразованной женщины в то время не было других вариантов, потому что твои принципы требовали от тебя ответственности за свои поступки, но больше всего потому, что любовь для тебя означала обязанность заботиться о своих двух мальчиках и о беспутном муже, которому ты была нужна даже больше, чем им. Наградой тебе было то, что твои усилия воспринимались как должное.
Сейчас, вспоминая тебя, я достал с полки «Большую леденцовую гору» и нашел то место, где я описал твою смерть. Перечитать его я не смог. Я расплакался, увидев слова, которые я сам, в слезах, написал почти полвека назад. Ты для меня одновременно неизменное присутствие и незаживающая рана.
Мне было двадцать четыре, когда ты умерла, но я прожил с тобой больше чем трижды двадцать четыре года. Вечно занятый самим собой, спортом, книгами, девчонками, или просто занятый, я так и не удосужился сказать тебе при жизни, как много ты для меня значила. Я и не понимал этого тогда – за исключением тех случаев, когда жизнь давила на тебя особенно сильно или когда мой брат умер и ты обернулась за помощью ко мне, потому




