Элегии для N. - Александр Викторович Иличевский

Античность много сделала для того, чтобы объяснить нам что-то о любви. Трубадурное и куртуазное, варварское и кровожадное – явление это, замешанное на основе божественной случайности и закономерности естественного отбора, все еще способно нас удивить. Но каким образом случайность становится одновременно и закономерностью? Любовь сущность трансцендентная – она не очень-то принадлежит миру. Однако без незримого в принципе наш мир не продержался бы ни секунды. Взять только культуру – самую эфемерную субстанцию, без которой цивилизация не выстояла бы ни дня. Я не говорю о том, что культура есть побочное явление открытого человечеством способа накопления знаний. Я говорю о том, что система знаков, которая управляет нашим воображением в самом широком смысле – от ничтожных расстояний порядка планковской длины до астрофизической бездны Вселенной, – все это возникло лишь благодаря тончайшим хрустальным крылышкам культуры, с помощью которых человек привык продвигаться по шкале смысла существования.
Так что же такое незримое? Прежде всего это – смысл, однако не обладающий носителем. Мы привыкли, что информация содержится в человеческой памяти, опыте, книгах, серверах. Но представить себе смысл без физического его воплощения довольно трудно. Примерно так же, как и душу вне тела, без его, тела, музыки, без его свободы выбора. Так при чем же здесь любовь? Но познание незримого как раз и состоит в любви – в страсти к тайнам мироздания. Иными словами, просыпаясь каждое утро рядом с любимым телом, лицом, занимаясь любовью, мы уподобляемся богам – этим небожителям царства незримого. И занятия эти – метафизика высшей пробы, той, при которой как раз и происходит преобразование случайности в таинственный закон. Ибо нет ничего более эротичного на свете, чем тайна.
Тайна управляет нашим наслаждением, нашим овеществлением мира, нашей страстью к пониманию того, как устроено мироздание. Когда-то библейский герой Енох был живым взят архангелом Метатроном в небесные сферы, чтобы показать смертному тайны Вселенной. В сущности, Енох был первым ученым – он совершенно безвозмездно испытывал страсть к познанию и был потому удостоен великой чести еще в допотопные времена узнать о том, что звезды на небе – это огненные горы, то есть не просто отверстия в небосводе, но обладают протяженностью и объемом (без телескопа Хаббла такое знание в общем-то немыслимо). Причем Енох называл свою любознательность любовью: «По любви своей великой я оказался удостоен…». Так вот, вывод отсюда можно сделать нетривиальный, но он в принципе может трактоваться как еще одно «доказательство Бога»: любовь к человеку настолько уникальна, что она и есть в пределе любовь к Всевышнему.
Да, самое эротичное, что я в своей жизни встречал, – это тайна. Смысл есть понимание в ауре загадки, в протуберанцевом свечении силуэта вестника. Помню, в детстве иду по краю заснеженного поля и всматриваюсь в звездное небо. И от этого сердце бьется. Звездное небо было моей детской библией. Астрофизика – само слово влекло так, как только может влечь самая восхитительная особа. Мне и сейчас доставляет удовольствие представлять, что некогда весь мир в окрестностях Большого взрыва помещался в буквальном смысле на кончике пера.
Например, я увидел однажды на рынке в Сан-Матье девчушку с корзинкой в руке, из которой показывались зелень и багет, она покупала четверть круга старого канталя: немного долговязая, с удлиненными ступнями в сандалиях и с округло весомой уже грудью, с двойными сережками – маленькими в самых мочках ушей и большими кольцами во второй паре дырочек, будто только что вышедшая из виноградника «Песни песней».
Тогда я проводил осень в Лангедоке и впервые увидел, как ухаживают за виноградниками – на какой каменистой суровой почве растут лозы. Это меня поразило, напомнив, что вино сочетает в себе силу опьянения и отчетливость вкуса, происходя из нежной мякоти. Тогда я писал книгу о гениальном, но непутевом математике. Я жил в гостях у друга-художника, который каждый день рисовал бесконечный цикл картин про Красную Шапочку – страшные, кровавые холсты полуабстракций, где волк скорее жертва, чем обидчик, до сих пор стоят у меня перед глазами. Мы ездили по винодельням, и художник ящиками скупал молодое вино в надежде, что оно, созрев, подорожает кратно. В сосновом лесу, в котором я иногда гулял, имелись щиты с предупреждениями, что здесь опасно находиться, поскольку сейчас сезон охоты. И я представлял себе охотников из сказки про Красную Шапочку. Неподалеку от Сан-Матье высится замковая гора, на вершине которой я иногда медитировал среди руин крепостных укреплений. Мой друг-художник был последователем Нерваля и Конте – иными словами, его романтизм обладал четкими чертами позитивизма.
По субботам толпы велосипедистов выкатывали на узкие дороги окрестностей. Кое-как их обогнав, мы приезжали на рынок и успевали застать, как хозяева лавочек, облачившись в фартуки и натянув строительные перчатки, скрипуче раскрывают ножами корявые раковины устриц. Мы присаживались за один из грубых деревянных столов и заказывали две дюжины моллюсков, сыр и белое вино. Тогда я однажды и увидел ее. Устриц я называл: «море во рту». Вдобавок перезревший канталь и козий сыр были нашим пайком по субботам. Мы пили поздним утром белое ледяное вино, и я рассказывал художнику о том, как устроены