Элегии для N. - Александр Викторович Иличевский

Почти уже стемнело, улицы опустели, но кое-где я видел выходивших теперь на тротуары жителей. В подслеповатых сумерках вдруг почудилось, что я нахожусь глубоко под водой, и обитатели городка – это не кто иные, как утонувшие когда-то вблизи от этого берега моряки.
Иногда мне казалось, что причина того, что она затеяла эту игру, – и я не был против – в том, что, будучи патронажной сестрой в хосписе, она привыкла не умножать привязанности. Ей так было, наверное, привычней – знать о человеке ровно то, что полагается знать тому, кто не хотел бы испытать слишком большую боль при расставании. Не знаю, во всяком случае, мне хотелось так думать, потому что лучшего объяснения я пока не находил. И вместе с тем в таких отношениях было что-то странно влекущее. Мы охотно прятали, стирали память, и эта стерильность невольно придавала нашему положению тел смысл присутствия смерти. Вот почему желание приобретало особую остроту, а таинственность, с которой все это происходило, заволакивала глаза дымкой, обладавшей особой оптикой, благодаря которой приоткрывались детали мира, каковой я лично видел впервые.
Мне нравилось на нее смотреть. Она знала это и садилась в позу лотоса: так я мог лучше видеть, будто там у нее, на месте лона, – было еще одно, главное лицо.
Я зашел в кафе, чье деревянное строение сотрясалось от порывов ветра, заказал грог и стал вспоминать нашу первую встречу.
Это произошло в октябре, во время поездки: у меня вышел перевод книги на немецкий, и издательство настояло на промотуре. Проснувшись в Инсбруке и заглянув в гугл-карты, решил прошвырнуться и уже через пять минут, преодолев небольшой парк и площадь у Музея искусств, я протянул нищему мальчишке-сирийцу пять евро. Потом я зашел в привокзальный «Макдоналдс». Там встретил этого же замерзшего, с синими губами, пацана, впившегося в гамбургер. Мы переглянулись. Набычившийся мальчишка с хлюпом вытянул остатки кока-колы, а я шагнул к свободной кассе.
В Эльмау, в холле гостиницы, я сразу увидел ее – такую долгую, нога на ногу, отвесно сидевшую на оттоманке над чашкой кофе… Потом я заметил ее на презентации книги, в заднем ряду. А потом были два дня прогулок в горах и две ночи, в течение которых мы говорили только о том, что вокруг и сейчас, ни слова о прошлом, ни слова о будущем. Так был заключен уговор. Лишь однажды она обмолвилась о себе. Встала покурить у открытого окна в пол, переминаясь на захрустевшей ледком лужице, набежавшей днем с карниза, посмотрела на освещенные луной лесистые склоны… и засмеялась.
Я подошел к ней.
«Ничего особенного. Просто вспомнила… Мне было тринадцать, когда мы эмигрировали в Германию. Мать скоро вышла замуж за немца. Он был добряк и пьяница. Все время дул пиво и, когда напивался, орал на нас, что мы ни черта не понимаем по-немецки».
Утром мы прошлись в последний раз вокруг озера. Снежный накат поскрипывал под подошвами. Проезжали навстречу сани. Лошадь с заиндевевшей мордой позвякивала бубенцами на сбруе. Лес, засыпанный ночным снегопадом, поднимался и высился по склонам причудливыми, как в оперных декорациях, фигурами… Все было залито светом, иногда смеркавшимся из-за набегающих облаков.
Возвращаясь из аэропорта, снова запрещал себе думать. Была ли замужем? Есть ли дети? Или у нее счастливая семья? Эти знания были лишними.
Перед тем как уснуть, я стоял у открытого окна, курил и допивал бутылку Laphroaig, ополовиненную с ней накануне. Под ногами похрустывал лед, а над головой призрачно белели горные склоны.
За ужином в этом замученном штормом городке я не заметил, как крепко выпил. Оказавшись в номере гостиницы, прилег и тут же задремал.
Но вскоре проснулся от жажды.
Кто-то заглянул в окно, я не успел рассмотреть…
И вот дверь отворилась, она вошла. Вика показалась мне в лунном свете бледно-больной и как будто бежала откуда-то, так мне привиделось, потому что она поспешила выглянуть в коридор и закрыть дверь.
Я обрадовался, встал, двинулся к бару и налил виски. Она взяла стакан, и мне показалось, что его содержимое тут же замерзло, стекло заиндевело.
Она прилегла на кровать.
Та же прическа, с какою ушла прошлый раз. Порвана юбка сбоку. Огонь еще тлел на ее кольцах. Что-то странное виделось в ее лице, какая-то утрата…
Вздохнула, заговорила: «Сволочь ты… жалко ту, кто тебе поверит. Быстро же ты уснул. Быстро же ты забыл номер в Эльмау. Как мы стояли у открытого окна, курили, смотрели на горы. И снова ныряли под одеяло. Помнишь, как занимались любовью в парке у Рейхстага? Роман на обочинах. Как бежали под дождем, укрывшись твоим плащом… Больше не поверю ни одной твоей клятве. Нисколько не горевал обо мне. Разве не так? А где цветы? Не вижу, чтоб ты приготовился к встрече. С кем же ты спишь теперь? С кем анатомию изучаешь? Я-то, поди, покрасивей? Ладно, больше не буду ругать. Все-таки я была царицей в стране твоих книг. И, видят боги, я любила только тебя. Так вот: я честна. Ты мне веришь? Мы там лечим любовь. А я молчу о твоих изменах. Скоро пора уходить. Вот тебе порученье, если ты не совсем ошалел от новой своей пассии. Не смейся надо мной. Будь покуда чей хочешь: скоро достанешься мне».
Не успел я опомниться, как она выскользнула за дверь. Я хотел ее удержать, но понял – напрасно. И тем более – против правил игры.
Стал было я грустить на следующий день, но ветер внезапно стих. После обеда, дойдя до пляжа, я уселся в плетенку, надвинув козырек, и там потихоньку уснул. Я проспал до самого заката, слыша сквозь сон шум моря, сновидчески понимая каждое немецкое слово, доносившееся от гулявших по берегу. Чуть ли не впервые во взрослой жизни я чувствовал себя в безопасности. Я не сразу открыл глаза и еще какое-то время жмурился на низкое спокойное солнце, от которого уже тянулась по волнам световая дорожка. Море успокаивает не только размеренностью шума. При всей его дикости – в море есть нечто, что позволяет видеть в нем что-то очень непреложное, вечное, включая возможность бегства.
Когда-то я оказался в Вальпараисо, в порту. Огромные корабли после разгрузки высились суриковыми ватерлиниями, а на оконечностях подводной части