Вайнахт и Рождество - Александр Константинович Киселев

Бабушка задумалась. Потом сказала:
— Ну, сходи, что ли. Только не трогать там ничего! Возьми книгу и назад.
Моя комната стала совсем не моей, хотя в ней почти ничего не изменилось. Просто мой диванчик стал бабушкиным, а сюда переехала мамина кровать. Она была двуспальной. И еще шкафчик, упавший на бабушку. И все равно комната казалась чужой. И в ней прочно обосновался чужой запах. Пахло чем-то, чем никогда не пахнут женщины: сапогами, табаком, железом, какой-то смазкой и чем-то очень знакомым и забытым. На столе стояла фотография в кожаной рамке-книжке: двое мужчин, две женщины и двое детей, мальчик моего возраста и маленькая девочка. Одна женщина была как моя мама, а другая старше. Дети и женщины сидели, девочка была на коленях у молодой. Мужчины стояли, и один из них — я узнал его, — чуть наклонившись и улыбаясь, обнимал женщин за плечи. Он был в белой рубашке, и прическа другая, и вообще моложе, но я его узнал. Это был наш немец. Я взял «Робинзона Крузо» и «Судьбу барабанщика» и вышел. И сам удивился, почему это я назвал нашего немца «нашим». Какой он наш?
Пришла мама, и бабушка опять стала креститься, а потом спросила: «Ну?» И мама сказала:
— С завтрашнего дня я иду работать.
— Аптека открывается? — обрадовалась бабушка.
Мама покачала головой:
— Нет. В комендатуре.
— Какой комендатуре?
Мама сказала:
— У нас одна комендатура.
Бабушка почему-то испугалась:
— Господь с тобой, Марья! Чего творишь-то? Ты в своем уме?
Мама очень спокойно ответила:
— Я все понимаю. Во-первых, отказаться было нельзя. Во-вторых, надо на что-то жить. Мама, я обо всем подумала и все решила.
— И даже меня не спросила. Так, — сказала бабушка, — вы все смерти моей хотите.
— Мы не хотим! — вмешался я.
— Хотите-хотите, — твердым голосом произнесла бабушка. — Я старая, никому не нужная, только и ждете, когда помру. Ну и спасибочки вам. Как вы пожелаете, так и сделаю. Надоела — ладно, помру. Радуйтесь.
Бабушка легла на кровать и стала умирать. Умирала она минут пять. Потом она стала жалобным слабым голосом говорить, в чем ее надо хоронить, кого позвать на поминки и за сколько продать ее швейную машинку. «Чтоб и духу моего в этом доме не осталось!» — мстительно добавила она. Голос ее окреп, и она стала давать маме указания по хозяйству. Потом она сказала, что ничего-то без нее мы сделать не можем, что мы безрукие, что она все в дом, а мы из дома, что мы в грязи без ее пригляда зарастем, что мама все делает не так и опять не ту кастрюлю взяла, учишь-учишь нас, а все без толку… На этом месте она махнула рукой, бросила умирать и встала.
— Дай-ка я сама сделаю, — сказала она маме, которая зашивала распоровшуюся перчатку.
Мама улыбнулась, обняла и поцеловала бабушку.
— А что, — спросила бабушка, — кроме тебя, никого не нашлось?
Мама ответила:
— Ко мне доверия больше.
— Это почему же?
— Из-за Володи… — тихо сказала мама.
Бабушка промолчала.
А мама велела мне одеваться, чтобы я помог донести ей до рынка вещи, которые она хотела обменять на продукты.
Ваня Зайцев и лучи смерти
Жаль, что мама теперь будет работать не в аптеке, а в этой непонятной комендатуре. Мне в аптеке нравилось. Там чисто и красиво. Это очень старая аптека, с того времени. Еще там аквариум с пиявками. Я мог целый час у него простоять. Только мама не в этом зале работала, а в другом, за ним. Она лекарства делала, всякие микстуры. Больше всего я любил, как пахнет одна мазь. Она пахнет железной дорогой. Если я не стану летчиком, то обязательно буду машинистом. Буду водить большие поезда. Ездить бесплатно по всей стране, пить чай из стаканов в подстаканниках, слушать, как ложка звенит о стекло, смотреть по сторонам. Если долго ехать, можно из зимы в лето приехать или наоборот. И у машинистов красивые фуражки, не хуже, чем у военных.
Как ни странно, рынок был полон народу, будто в мирное время. Все что-то продавали и покупали. Только многие покупатели, как мы с мамой, приходили на рынок не с деньгами, а с вещами. И еще по рынку ходили полицаи с оружием. Наверно, они следили за порядком. На рынке мы встретили тетю Веру — маму моего одноклассника Ваньки Зайцева. Того жадины, с которым мы из-за карандаша подрались. Тетя Вера очень обрадовалась, что нас встретила, и сразу стала рассказывать про Ваньку.
Она его еще в начале сентября в деревню к своей сестре отправила. Там все-таки посытнее, свое хозяйство как-никак. Кто ж тогда знал, что он сюда придет. («Он» — это немцы, догадался я). А в деревне немцы еще раньше появились. И кто-то двух солдат убил. Немцы тогда всех, кто в деревне жил, в колхозный амбар согнали. Сказали, что если выдадут убийцу, то отпустят. Дали день. А как день прошел, навалили вокруг амбара сена и подожгли. Кто выбегал, стреляли. Так всех и пожгли. И сестру с мужем и детьми. Младшей полгода было. А Ванька с одним мальчиком смог выбраться. К лесу побежали. Мальчика-то подстрелили, а Ванька, даром что толстый, добежал. И потом лесом, все больше по ночам, до города добрел.
— Я и не узнала его, как увидела, — сказала тетя Вера. — Вымыла, накормила чем не помню — дома-то шаром покати, начал он рассказывать, что там было, глаза сухие, хоть бы слезинку уронил, и говорит, будто наизусть заучил, без выражения, а как кончил, замолчал, с тех пор и молчит, только «да» и «нет», сидит в комнате, что-то там рисует да все машину какую-то собирает, а войду — старой шалью моей накрывает, вот думаю, хоть бы кто из ребят, из друзей-приятелей, к нему пришел, может, отойдет?
— Коля обязательно придет, — сказала мама.
— Да что ж откладывать-то? — засуетилась тетя Вера. — Давай прямо сейчас, а? У меня и покормить есть чем, чулки с туфлями вот только что поменяла, туфли не ношеные совсем, картошечки взяла, сальца…
— Хорошо, — кивнула мама, — иди с тетей Верой, а потом сразу домой.
Тетя Вера подвела меня к закрытой двери и постучала. «Он не любит, когда…» — прошептала она. Дверь открылась. На меня смотрел худенький мальчик с налысо стриженой головой. Я бы тоже его не узнал. Он всегда был толстенький, и его дразнили: «Жиртрест комбинат, промсосиски лимонад!» Или просто «Жиртрест».
— Коля, — сказал он ровным голосом. Он повернулся,