Чёрт на ёлке и другие истории - Дарья Алексеевна Иорданская
Кровью еще пахло. Неприятностями. Горем. Небольшим таким, личным горем, слезами пахло. Присев на подоконник, Лихо высунулся наружу, оглядывая тонущую в сирени улицу. С запада тянуло, оттуда, где плавным изгибом скрывали горизонт четыре холма-пупырышка, которые здесь именовали со смешной гордостью «горами». Не смерть, нет, поменьше несчастье.
Скрипнула дверь, хорошая, с понятием. Двери тихие, открывающиеся бесшумно, Лихо не признавал, так же как и половицы, не отдающиеся скрипом на каждый шаг. Подкрадываться к себе со спины он не позволял.
В щель просунулась косматая вихрастая голова Михайло Потаповича Залесского, которого все в городе звали Мишкой, и даже Лихо то и дело язык прикусывал. Залесский и в самом деле походил на ручного медведя, огромного, немного неповоротливого, на котором модный костюм с жилетом пикейным сидел нескладно. И волосы вихрастые пригладить не удавалось еще ни разу на памяти Лихо.
– Можно к вам, Нестор Нимович? – поинтересовался Мишка густым баском.
– Заходите, Михайло Потапович, – кивнул Лихо и вернулся за стол. Показания свидетелей поднял и разгладил. За проявление досады было немного стыдно.
– Вы уж не обессудьте, Нестор Нимович, но у нас еще один покойник, – потупился Мишка, протискиваясь в комнату.
– Что за покойник?
– Так снова этот, упырья жертва. – Мишка поморщился. – Обескровленный. И в тех же краях, возле речки.
– Что же это получается? – Лихо постучал по породистому носу с горбинкой. – Совсем, получается, оголодал бедняга, если двух за сутки скушал. Нет, Михайло Потапович, ерунда какая-то выходит. Едемте, на месте разберемся.
Надев сюртук и шляпу, Лихо стремительно вышел из комнаты, велев подать коляску. Мишка, смиряя свой необычайно широкий шаг, шел следом, кратко пересказывая нынешние обстоятельства, которые, впрочем, в точности напоминали вчерашние. В дверях Лихо остановился и кивнул дежурному:
– Направьте городового к Горам, несчастье там случилось.
Дежурный подавился своим удивлением – привыкать стали понемногу – и бросился на розыски городовых.
– И пусть собак возьмут, – посоветовал Лихо вполголоса. – На всякий случай.
* * *
Молоденькая вдовица была чудо как хороша: приятных округлостей, с живым лицом, с которого даже скорбь не согнала выражение искреннего любопытства, с пухлыми алыми губками и огромными серо-зелеными туманными глазами. Сашка Меньшой залюбовался. Ему бы такую кралю, чтобы обнять ее пышногрудое крутобедрое тело, впиться в пунцовые губы поцелуем, и чтобы позабыла о покойном муже своем и любила его, Сашку, со всей страстью. Знал он таких вдовиц, молодых да пылких, которые из черного траурного платья на раз выпрыгивали.
Должно быть, Сашка слишком откровенно пожирал вдовицу глазами, потому что она слегка покраснела и опустила вуалетку, украшавшую простую фетровую шляпку, и отвернулась к окну. А так даже лучше. Профиль у нее был чудесный, шея длинная, а волосы – цвета лугового меда. Говорят, только ведьмы бывают такие красавицы, но явно врут. Ведьмы ведь поездами не ездят, у них свои пути имеются.
Сашка подсел чуть ближе, продолжая разглядывать вдовицу.
Ехала она одна, с багажом небольшим и не сказать чтобы богатым. Сундук был хороший, ладный, закрытый на висячий замок, украшенный рунами и заговоренный. Без ключа такой не откроешь. На груди у вдовицы висела небольшая янтарная безделушка вроде часов, какие носят обычно медицинские сестры. То и дело женщина касалась ее длинными бледными пальцами, точно проверяла, что безделушка на месте.
Вагон был пуст.
Когда поезд въехал в тоннель, Сашка Меньшой решил действовать. Он поднялся, быстро прошел между лавками и сел, прижимая вдовицу к окну. Рукой обвил ее тонкую талию – ладонями обхватить можно! – а вторую положил на испуганно вздымающуюся грудь.
– Ты только не кричи, красавица, – шепнул он в ухо, сдув легкий пух волос. – Я тебе зла не желаю.
Желания Сашки были несомненны, он облапал вдовицу всю, и она оказалась, как он и ожидал, нежной, мягкой и упругой. И тихой. Онемела, должно быть, от страха.
– Ты не бойся, ты мне только ключики свои дай, – тихо шептал Сашка, вольготно тиская высокую грудь вдовы. – Я тебе зла не сделаю, Христом-Богом клянусь.
– Не следует безбожнику Богом клясться, – тихо сказала вдовица.
Поезд в этот момент вынырнул из тоннеля, и солнце на мгновение ослепило Сашку Меньшого. Когда зрение вернулось к нему, первым, что он увидел, была жуткая улыбка вдовицы. Она клацнула зубами, белыми, обведенными красной каймой. Сашка пискнул испуганно, отскочил в сторону и бросился наутек, истово крестясь и бормоча «Ведьма! Ведьма!». Проводник, на которого он наткнулся в соседнем вагоне, Сашку пропустил и пожал плечами. Ну, ведьма и ведьма. Чего здесь такого-то?
Олимпиада привела в порядок одежду, переборов желание сорвать ее, остановить поезд и нырнуть в озеро, мимо которого они как раз проезжали. Она все еще ощущала прикосновение мелкого гаденыша, осмелившегося полезть с объятиями. Ограбить хотел, идиот. И кого? Олимпиаду Потаповну Штерн! Женщину в этих краях весьма известную, супругу могучего ведьмака, дочь самой Акилины Залесской, внучку Ефросиньи…
Кончено все, кончено и забыто.
Олимпиада откинула вуаль, сквозь которую мир выглядел чужим и зыбким, и провела по лицу ладонью. Не жена она теперь, а вдова. И ладно бы супруг ее погиб с честью, защищая жителей вверенного ему Загорска от злоумышленников (такая смерть порой виделась Олимпиаде в мечтах). Но нет, казнен был ведьмак Василий Штерн, казнен с позором, пополам разрублен огненным мечом. Что же до матери и бабки, едва ли они с радостью встретят молодую вдову, не обремененную ни деньгами, ни связями, ни уважением. Да теперь еще и совсем бездарную.
Долго Олимпиада не хотела никому рассказывать, как сила ее утекает по капле. Она ощущала это физически, в снах виделась себе кувшином с крошечной трещиной, сквозь которую вытекает драгоценный бальзам. И вот – опустела. Нет, не дома, иначе бы все заметили. В Крыму опустела, в пансионате. Стояла, вдыхала запах сосен, глядела на безмятежное лазоревое море, почти слившееся на горизонте с безмятежным лазоревым небом, и почувствовала: все, кончено. Нет больше ведьмы потомственной Олимпиады из рода ягишн. Избушка-избушка, что же это делается? И небо вдруг потемнело, волны поднялись до небес, точно оказалась Олимпиада в самом сердце шторма. Платье ее, тогда еще светлое – любила она светлые наряды, чистые, – надулось парусом, осталось только руки раскинуть и – вниз, в море, в шторм. Не дали. За руки




