Флоренций и прокаженный огонь - Йана Бориз
Пришла настоящая пора для отчаяния. Флоренций даже мог позавидовать Зизи, потому как той покойно и нескучно с Михайлой Афанасьичем, а ему самому – хоть в лес беги да волком вой. И уже неясно, что лучше: жить ожиданием или не жить вовсе. Вот теперь и пришел срок понять несчастного Ярослава Димитриевича. И опять каждую ночь вставала перед глазами жуть: огонь, крестное знамение, роковой шаг навстречу мученическому очищению. Дни – всего-то неделя с небольшим – растянулись на полгода или год. Иногда он и сам удивлялся, видя по утрам все те же необлетевшие и не покрытые инеем деревья. Еще не пожаловали ни осень, ни зима, даже не закончилось лето. Как дальше-то будет терпеться?
В годы ученичества в некоем древнем трактате у маэстро Джованни дель Кьеза ди Бальзонаро молодой ваятель прочел, что погибель во всяком случае проистекает лишь из одной лености. Человек сдается сам, побудить его не может никто. С тех пор он уповал на трудолюбие. Ну еще немного на Фирро. Все дни делились между Аргамаковой и Янтаревым, в промежутках же художник баловал любимейшую из своих привычек – копировал амулет. Несть числа его попыткам за прошедшие два десятка лет. Не два, так полтора уж точно. Он и увеличивал, и формовал алебастром, и оттискивал в мокрой скудели – вот странность! – копия совершенно отвратительно разнилась с оригиналом. Сначала он корил себя за неумелость, бесталанность, потом сей фокус стал занимать. Любую вещь мог изваять скульптор Флоренций Листратов: человечий лик, животное, предмет, никогда не виданное нечто, вроде античных богов полулюдской наружности, даже просто настроение, или прихоть, или стихию – только не амулет, что носил на груди с рождения. Последние пять-шесть лет он уж и не тщился, считал сие капризом провидения, но тем не менее возобновлял экзерсисы. Такова его нравственная конституция – не мог успокоиться, просто не умел. Зато имелись и профиты от тех, проведенных за рисованием и резьбой, часов: в оное время замечательно думалось, многое придумывалось и изощренно выдумывалось. С некоторых пор он не искал в штрихах или объемах самой Фирро, удовольствовался ее незримой аурой.
Первая линия легла наискось летней грозой, вторая обняла ее дланью страстного аманта, третья обозначила границы дозволенного, а четвертая пустилась выковыривать суть. Лист бумаги постепенно покрывался штрихами, тушевкой, размывами и тенями. На этот раз Фирро предстанет огромной – эдаким искривленным колоколом или недисциплинированным эклером у зазевавшейся стряпухи. Лист был взят с лихвой: длиной в три пяди и шириной в две. Оно значило, что есть где разгуляться. Художнику по привычке хотелось постигнуть характер и отразить его в копии, хоть и знал, что затея обречена. Всмотрелся в тысячный раз, узрел ангела, обрадовался, принялся водить углем по бумаге, через время изобразил крылатого Змея Горыныча. Вот и все.
Но руки двигались сами по себе, а голова жила отдельно. И мысли, как по команде, обретали стройность. «Во-первых, Родинка. Она самая интересная, даже интригующая задачка из всех представленных. Но тут по всем ипостасям афронт: придется ждать ответа маэстро… – Эх, досада-то какая! – А терпежу нет, будто в детстве, когда малина осыпается с кустов и девки гурьбой подались в лес, а требовательный зануда-педагог велит сначала зубрить, а после уж чесать за ними во все пятки, и то, если получится догнать… – Нет, не утерпеть до ответной эпистолы. Единственно, разве что попробовать на зуб этажерку в захламленной комнате беловольской усадьбы… – Боязно… А все ж манит она медовой коврижкой…
Что еще? – Михайла Семушкин. Имелось подозрение, что он не родной, а приемный, то есть усыновленный отпрыск Авдотьи Карповны. Первая-то супруга Семушкина-старшего преставилась родами, а что сталось с младенцем? Не он ли сам являлся тем выжившим дитятей? Понеже упомянул: дескать, рос без братьев и сестер, а между тем не было сказано про смерть младенца купно с матерью. К тому же отца он величает батюшкой, а мать всегда Авдотьей Карповной и никогда иначе. Вот такой натюрморт… – Расспросить об оном нельзя. Однако все указывало на вероятность сего предположения… – М-да, придется отставить в сторону…
И последнее, самое важное – Обуховский. Кому выгода от его самоотвержения? – Наследникам. – Кто евонные наследники? – Таковых не обозначено, разве что дальние родичи. – Каковы они? Велик ли куш? Могли ли приложить руку? – Вряд ли».
Уголек описал кривую петлю и вернулся к подошвам бесформенной загогулины, ни единой черточкой не походившей на Фирро. Та же лежала на подставке и вроде похихикивала над очередной неудачей… Ничего страшного, оно уже привычно…
«Пошли дальше… Откуда прилетели сведения о долгах? – Из сплетен. Значит, в выгребную яму их. – А кто опровержитель? – Ипатий Львович, самый недостоверный повествователь во всей неприглядной истории».
…Художнику показалось, что аквамариновая статуэтка подмигнула, хоть у нее не наличествовало зениц. Вроде как нутром подмигнула. Тем часом рисунок выдался из рук вон, только сжечь. Флоренций смял лист, убрал в сторону, взял новый, на этот раз квадратный: пядь на пядь. Теперь пошел штриховать вслепую, от левого края к правому, что видел, то и заносил на бумагу, не разбирая по частям.
Мысли же торчали кудрявыми снопами вместо того, чтобы заплестись в косицу. «Итак, кому выгоды от кончины Обуховского? – По всему выходило, что Янтареву. Нет нужды отдавать дочь. – Как сие удалось провернуть? – Загадка, но с деньгами и многими приспешниками и ее решить доступно… Доступно… Но каков же все-таки механизм? – Чародейство, не иначе».
Висевшая на планке Фирро издевательски побледнела одним боком и посиреневела другим. Он коснулся фигурки – ледяная. «Ну, ясно: они оба не особо чествовали чародейства. Да и Ипатий Львович не похож на колдуна. Хотя… А не замешан ли тут доктор Савва Моисеич? С оным помощничком сладилось бы… Надо повертеть мыслишку, поприкидывать к жути и вообще. Если Янтарев и есть самый пагубный придумщик, то не замаливает ли он грехи своим заказом надгробия? Тогда Флоренций ему потатчик, а оно уже ни в какие ворота…»
От последнего предположения сделалось зябко, верная Фирро будто съежилась, уменьшилась.
«…А что, если Добровольский действовал сам по себе, без янтаревского наущения? Вдруг ему приспичило поживиться, он и заявился к барину с поклоном, дескать, избавление будет вам и семейству вашему, Ипатий Львович, дадено за немалую мзду? – Тогда доктор и есть самый неподдельный злодей! – Однако как ему




