Флоренций и прокаженный огонь - Йана Бориз
В Трубеже их поджидал афронт: Арсений Григорьич сказался отсутствующим. Именно что сказался, потому что, пока бричка медленно въезжала во двор конторы, Листратов прекрасно видел его в кабинете у раскрытого окна. Другой бы не углядел, но приметливый глаз художника – это не все равно что равнодушный взгляд прохожего. Донцова расскандалилась: дескать, как так, назначено, не раз списывались, и что-де он себе позволяет. Между тем помощник не спускался с крыльца и не приглашал внутрь конторы. Зизи сидела в экипаже, Флоренций стоял у дверцы без видимого намерения приближаться, Ерофей так и горбатился на передке, а служащий конторы возвышался подле приоткрытой двери, готовый враз ее захлопнуть. Все выглядело именно так. Письмоводитель не спешил ответствовать на выпад барыни про непозволительность подобного отношения, его больше тяготило желание избавиться от персон non grata.
Художник тихонько тронул Зинаиду Евграфовну за локоток:
– Поедемте, тетенька, нам в оном месте не рады. Поищем кого другого.
– Да кого ж?! – взъярилась она теперь уже на него. – Более не сыщется!
– Все одно, тронемся.
Поведение Коромысля попахивало дурно, даже вовсе отвратительно. Путникам требовалось немедленно запить горяченьким и паче залить разочарования незадавшейся поездки, посему они свернули к трактиру. Заведение относилось к числу самых респектабельных, где оборванцев отсеивали у самого порога, а для неподатного сословия имелась отдельная комната, не уступавшая ресторации. Ерофей причалил бричку подле крыльца, спустился наземь, откинул ступеньку. Листратов выскочил наружу, потопал для приделания деловитости. Из экипажа показалась гордо посаженная голова барыни. В этот момент что-то во дворе переменилось: заскрипела воротина, подались вбок чужие лошади у коновязи, хлопнула ставенка на втором ярусе. На пороге тут же образовался половой с расшитым полотенцем. Оно не болталось в кисти зажатым трофеем, и не свисало с локтя, и не лежало вольготно переброшенным через плечо: полотенце прикрывало лицо, судя по лбу да чубчику под колпаком – рыжее и конопатое, но сквозь ткань виделось не отчетливо.
– Заведение закрыто, гостей не велено пущать, – завопил он на всю округу. В тот момент из окон начали выглядывать любопытные посетители, по всей вероятности как раз те, кого не велено пущать.
Сцена раскинулась поистине позорнейшая, такую не пожелаешь и врагу, не то что драгоценной Зизи. Ерофей нахохлился и будто помалел ростом, скукожился воробышком на своей лавочке. Половой зыркал коршуном, трактир чернел Вельзевуловым зевом. Вмиг завоняло, загорчило, есть и пить в таковом месте расхотелось.
– Любезный, не больно-то ты приветлив, – грозно свел брови Флоренций. – За оное поведение можно и леща схлопотать. Да Бог с тобой, нет охоты руки пачкать. Мы не из тех, кто садится трапезничать в свинарниках, тут, поди, и блох не оберешься и прочей пакости. Поедем-ка, пока не вышел срок. А ты передай хозяину, что пора уж прибраться, чай, нынешний век, не прошлый. Заезжали же мы только глазком поглядеть на сей шалман, не более того.
Он взял под уздцы коренного, развернул бричку, сел внутрь и закрыл за собой откидную ступень вместе с дверцей. Все ясно. Добрая молва ползала по земле еле-еле, а дурные слухи летали на ястребиных крыльях.
Пока Донцова пыхтела негодованием, Флоренций уже смекнул, что лучше всего поехать бы прямиком домой. Однако опекунша требовала убедительных доводов, чтобы ей прямо в глаза сказали. Она велела Ерофею править к закадычной Анфисе Гавриловне. Та издавна обитала на краю Трубежа; прежде у них с покойным мужем имелась деревенька, но теперь по причине, как она говорила, одиночества и немощи – а на самом деле по малоденежью – приходилось ютиться при зяте. Однако еще на повороте дворовый мальчишка сообщил запыленному экипажу, что барыня не принимают.
– Ништо, меня примет, – заволновалась Донцова.
– Тетенька, не стоит портить реноме, – предостерегающе шепнул ей на ухо воспитанник, но его не расслышали из-за радостного стрекота мальчишки:
– Нету твоей правды, барыня, не примет она. Она ж помирать собралась. У ей крымчанка. А знаешь откель? Да она ж якшалась с тем господином, что обгорельца прокаженного из огня голыми руками тащил. Он сам перенял и барыню нашу наградил. Теперь к ей никого не пущают, пока не помрет.
– А скоро ль она помирать-то собирается? – не удержался Флоренций.
– Да скоренько уж. Так что ты, барин, возрадуйся да дай копеечку, что оберег тебя – не пустил к болезной. А то и ты бы, и барыня твоя – все под одну гребенку да на погостец.
Далее терпеть у Листратова не нашлось сил, и он загоготал во всю глотку, перепугав сонных кур на жердях. Сплетня летела с такой скорой неутомимостью, с таким азартом, что не берегла даже тех голов, кто ее вывел в люди, можно сказать, снабдил лаптями. Стало очень любопытно, как отзываются на то домочадцы Анфисы Гавриловны, не намерены ли ее отселить. Жаль, не принимают, и жаль, он ваятель, а не баснописец. Иначе мог бы выйти отличный литературный сюжет.
Тем временем пацан все стоял, выпрашивая копеечку.
– Пшел вон, шельмец, а то я ж тебя! – шикнул на него Ерофей, и малой не без обиды убрался. Можно бы дать ему на леденец, но потом, когда откроется, из чьих рук принято, проклинаний и лиха станет не в пример больше. Лучше оберечься.
Они покатили в Полынное несолоно хлебавши. Прибыли голодные, злые, шальные от злобной круговерти, в сердце коей очутились без ведома и без своей на то воли. Донцова велела стряпать как на сватовство, но Михайла Афанасьич предупредил, что их уже поджидает постный грибной супчик и пустые блины.
– А более и не надобно, как трактуют новые гастрономические учения, коли вы уже сподобились с ними ознакомиться, – почтенно возвестил он. – А коли не успели, так велите заказать. Просвещение – важнейшая наша цель и средство к достижению процветания и благоденствия. К тому же должен вам доложить, что запасы в кладовой как есть скуднехоньки, следовало бы озаботиться экономным их потреблением. Впереди зима, рачительность в хозяйстве – главная добродетель помещицы, ежели позволите так смело высказаться в вашем присутствии.
Флоренций про себя похвалил Семушкина за уместную прижимистость и пошел ополоснуться с дороги, затем к столу, после – в мастерскую. Надо работать и размышлять. Для оного набралось с избытком предметов.
Итак, он мечтал о столицах, грезил признанием и кривил губу на уездную жизнь, теперь же весь мир хотел




