Жизнь и подвиги Родиона Аникеева - Август Ефимович Явич

За костром сидело несколько человек. Эмалированная кружка с отбитой ручкой шла вкруговую, каждый осушал ее, запрокидывая голову и громко крякая.
— Долго спит кавалер, — сказал черный мужик в солдатской папахе, чертовски похожий на Пугачева.
— Аль будить прикажешь, атаман? — спросил тот, что угощал Родиона картошкой.
— Зачем? Пусть его отоспится. Как он заставу нашу миновал? Должно, дрыхнет Филька. Взыскать с него. Что же малец-то говорил?
— Ничего не говорил, Василий Иваныч, молчал все боле. Ослаб дюже, еле душа теплится. Поел самую малость и заснул. Тихий, деликатный, по всему видать — из студентов, беглый из тюремной больницы, не иначе.
— Студенты — народ отчаянный, — сказал атаман. — Коли студент — это хорошо, мне как раз адъютант нужон.
— Смеешься, атаман! — молвил косматый мужичонка с досадой. — Лесная-то наша житуха кончается. К холодам время повернуло, заморозки на земле с зарей…
— И чего теперь делать? — уныло спросил усатый и мрачный детина. — Не нынче-завтра морозы грянут. Впору на большую дорогу…
— А тебе это в самый раз, Федька! — отвечал атаман насмешливо. — В большие чины выйдешь. Был ты жандарм, теперича дезертир, а в разбойники метишь. Поймают ежели, тебе по совокупности будет полное помилование. — Он сделал такое движение рукой, как будто затягивал у себя на шее петлю.
Сидевшие за костром весело заржали. А бывший жандарм Федька, грозно матерясь, сказал:
— Ты не трожь меня, атаман! Не растравляй ты мне душу. По твоей милости дезертиром сделался… Ужо тебе…
— Ну, чего выражаешься, — сердито прервал его атаман. — Смотри, рога обломаю.
— Не выражаюсь, высказываюсь! — отвечал Федька упавшим голосом.
Ленивая полудрема слетела с Родиона, он сбросил с себя дерюгу и сел.
— Проснулся, кавалер? — весело сказал атаман Василий Иванович, до чрезвычайности похожий на Пугачева. — Присаживайся к огоньку, гостем будешь. Кто смолоду балует, того хоромами жалуют. А хоромы те в поле-полюшке о двух столбах с перекладиной. — Он засмеялся.
Загоготали и его сподвижники, и лес откликнулся долгим и тревожным рокотом.
— Эй! — крикнул атаман. — Поднести молодцу чарочку.
Но Родион пить отказался.
— Это почему же? — нахмурился атаман Василий Иванович. — Хлеб-соль не обижай, господин студент! — Вдруг смягчился и подобрел, видимо сообразив, что никого этот паренек обижать не намерен, а просто по молодости лет не успел еще пристраститься. — Рассуди, браток, все мы туто захмелеем, а ты один тверезый будешь. Уж поверь мне, нехорошо тверезому среди пьяных, чистая фита-ижица получится.
Родион никогда не пил. В детстве попробовал было однажды тайком из дядиного графинчика, но был пойман с поличным и тут же наказан жестоко: дядя Митя заставил его выпить чайный стакан водки, без всякой закуски. Мальчишку вскорости развезло, ему казалось, что он умирает, а дядя Митя, спокойно глядя на его мучения, приговаривал: «Так тебе, подлецу, и надо. Будет тебе питейная статья. До гробовой доски закажешь».
Чтобы не обидеть гостеприимного хозяина, Родион уступил. Первым же глотком самогонки ему обожгло гортань, и он задохнулся, это вызвало бурное веселье дезертиров. Лишь атаман не смеялся.
— Ладно. Будет с тебя, — сказал он>— хлебом-солью не побрезговал, и на том спасибо. А теперича закусывай чем бог послал.
Как бывает с человеком непьющим, опьянение наступило сразу и круто. Мир двинулся вокруг Родиона быстрой каруселью, от которой его начало мутить. Он попытался остановить рукой эту чертову карусель, тошнотное вращение которой усиливалось с каждой секундой. Ему кланялся лес, куда-то убегая; подмигивали звезды, кружась над ним и почти касаясь его лица; а костер раздувался, как огромный медный паук, перебирая лапками.
Родиону сделалось жарко и буйно. И когда захмелевший атаман сказал ему: «Будешь состоять при мне адъютантом», — Родион рассмеялся и даже погрозил ему пальцем.
— Но-но! — проговорил он заплетающимся языком. — Никаких адъютантов. Мне воевать нужно, а не прятаться… и чехарда эта мне не подходит.
— Осуждаешь? — строго спросил атаман.
— Почему? Кто я такой, чтоб осуждать. У каждого свои причины… Ик! Черт, горечь какая.
Родион умолк и задумался. Разве мог он себе представить, когда отправлялся на фронт добровольцем, какие чудеса с ним произойдут?
Молчали и дезертиры. И атаман задумчиво смотрел на живой огонь костра оранжевыми зрачками.
Кто-то тихо затянул:
Во поле березонька стояла…
Эй, люли, люли, люли…
Заунывно и приглушенно звучала песня в лесной угрюмой тишине под холодным мерцанием осенних звезд.
— Адъютантом при мне не хотишь быть, и не надо, — сказал атаман Родиону дружелюбно, когда смолкла песня. — Живи сам по себе. — Вздохнул и промолвил: — Это ты давеча верно, паря, сказывал: у всякого своя причина, у всякого своя печаль. И никто не знает срока своего. Растревожил ты мне сердце добрым словом. Желаю рассказать тебе, какая моя причина и печаль. Тоже ведь неспроста.
Родион, у которого понемногу хмель стал проходить, молча кивнул.
В костер подкинули хворосту, он затрещал и выстрелил целой башней искр. Пьяные дезертиры подвинулись поближе, а усатый Федька, бывший жандарм, воровато поднялся и ушел.
История атамана дезертиров Василия Ивановича Козликова
— Так вот, — начал атаман Василий Иванович. — Отпустили меня из госпиталя на побывку. В Карпатах, вишь, ранен был разрывной пулей «дум-дум». Разворотило мне грудь, так что докторам на удивление, как я живой остался. Восемь месяцев в госпитале его императорского высочества цесаревича Алексея провалялся. Письмами из дому, ясное дело, не балован, потому сам малограмотный, а баба моя — та и вовсе темная. Выходит, ни она про меня, ни я про нее ничего не знаем. На войне думать и вспоминать некогда, а в госпитале — там вволю навспоминаешься, тоскою изойдешь. Лежал со мной солдатик по фамилии Бакушев, из мастеровых, дюже умный и грамотный. Мастак был по части шашек, ловко он в этой петрушке кумекал. Учил меня уму-разуму. Всякие сказы сказывал про землю и волю, про царей и богатеев, про попов и чиновных лиходеев. Бывало, говорит: «Не будет нам лучшей доли, Козликов, ежели за себя не постоим. Благо, оружие нам в руки попало. Оно нынче козырный туз, его ничем не перешибешь. У нас и разговор теперя другой пойдет — в свои козыри». Его вскорости от нас изъяли. Сказывали, на фронт погнали. Вот тебе и свои козыри.
Так вот, братцы, вышел я, стало быть, из госпиталя и махнул домой. От станции до нашего села Макеиха почитай осьнадцать с гаком. Всю ночь шагал, не присел. И чем ближе к дому, тем беспокойнее. Поди ж ты, два года, как ушел, а там жена, мать и двое малолеток остались. Грызет тоска.
В акурат