Под стук копыт - Владимир Романович Козин

— Не агитируйте меня, я зол.
— Я не агитатор, я зоотехник, рабочий человек, мастеровщинка.
— Вы — спец! И я — полуспец. Мы — пятнистые интеллигенты, заразы, в родимых пятнах капитализма.
— Феодальная сплетня, клевета недобитков! Я — мастеровой, мал-мастер, куюнуста. Я твердо знаю, деловые мысли, потные портянки, зоркие руки — чьи? Наши. Социализм делаем мы!
— Дальнозоркости нет!
— Садитесь на Жан-Жака, Валентин Валентинович, поезжайте на станцию Сарыджа, первым поездом — в Кушрабат, все расскажите Питерскому, я ему сейчас записку настрочу. Жан-Жака оставите на станции у нашего агента, накажите, чтобы кормил ишака, как свою девочку-красоточку, — и ни-ни, никуда на нем, до моего распоряжения! Ну, якши иол, действуйте! Привет Надии Макаровне!
Ночью Язмурад проснулся от бесчувственного ужаса: ему приснилось, что волк в кудрявой ворованной папахе отрезал хвост у стройного беззубого старейшего барана. Язмурад поднялся с кошмы, на которой спал (близ второго колодца), и, отравленный подлым сном, пошатываясь, пошел к своей отаре изуродованных жизнью овец — хурде.
Седая каракульская отара, сливаясь в лунном свете с бледным песком, важно спала, отстраненная от мира строгими псами. Ближний пес подошел к своему богу — пастуху и почтительно встал перед ним, виляя обрубком хвоста.
— Якши, Кызылджа! — сказал Язмурад рыжему псу и повернул к большому колодцу — напиться сладкой воды.
Не дойдя до колодца, он лег на песок, густо усыпанный сухим овечьим пометом, и затаился. За колодцем директор Артыков неслышно, с хозяйским спокойствием, седлал встревоженного, задорно послушного Пролетария.
Конь был напоен, оседлан, взнуздан. Из кибитки Артыков вынес хурджин и набил его снопиками люцерны. Конь чуть заржал. Артыков закинул уздечку за заднюю луку седла — конская голова вздернулась к луне, конь затих, встал изваянно. Артыков наполнил водой две фляги, оправил папаху, сел в седло, взмахнул камчой и скрылся в лунных песках.
Язмурад сел на колоду, у колодца.
"Куда порысил начальник ночью? — рассеянно думал пастух. — На станцию? Люцерна на станции есть. Почему Кайгысыз не знает? Надо бы спросить начальников. Но начальство — как смерть, на вопросы отвечать не обязано. Должен ли я доложить старшему чабану Яхье Гундогды? А, поцелуй не свою мать, как русские говорят, у всякого начальства своя дурь. Пойду спать!"
Обширна равнина, на которой чернели колодцы; рассветное солнце — из-за дальних барханов — озаряло равнину не сразу. Равнина была полусветлой, когда специалисты древних колодцев Геокча — зоотехник, овцевод и старший пастух — вошли в большую кибитку. Она была пуста.
— Конокрад! — сказал Кабиносов. — Идол, пять суток просидел в кибитке, ни слова не сказал народу и увел моего Пролетария, ночью. Нравственный образец! Модель. Падаль.
— Дурак пропал! — сказал Джума Пальван и засмеялся, веселый великан.
— Дураки не пропадают.
— Я мог бы одной рукой всадить его в землю, из него выросла бы верблюжья колючка!
Яхья Гундогды ничего не сказал; он прошел за колодец и шепнул несколько слов своему сыну — подпаску.
Весь день была тишина.
Подпасок вернулся на колодцы в предлунные сумерки, когда пастухи курили чилим у пустой кибитки; мальчик-подросток очень устал, по хотел быть мужчиной, достойным отца; он старался не показать своей слабости, лишь робко вздыхал.
— Говори! — приказал сыну Яхья Гундогды.
И мальчик деловито, чуть волнуясь, рассказал, что следы золотого коня (дор-ат), на котором скрылся грозный начальник, вели к станции, но не довели, свернули вдруг по крепким подошвам барханов на Кара-такыр и пересекли его наискось; у пустынной железной дороги начальник слез с седла и повел коня в поводу, по шпалам. Не к станции Сарыджа, а в другую сторону.
— Ахмах! (Дурак!) — сказал Джума Пальван. — До Мерва далеко.
— А в вагон коней не сажают, они не умеют сидеть сложа ноги! — заметил Язмурад.
— Говори! — приказал сыну Яхья Гундогды.
— Начальник долго вел по шпалам коня, но у него треснула подкова на правой задней ноге, начальник хотел оторвать ее, полподковы оторвал, бросил и сел на рельс. Полподковы блестела под солнцем, вдали от шпал; возле нее конских следов не было.
— Не нашлось у начальника трубы с дымом, иначе он, сидя на рельсе, легко докатился бы до Мерва! — проговорил Язмурад.
— Начальник сидел на повороте железной дороги, где высокие бугры. Наверное, выскочил поезд: конь испугался, и начальник перепугался.
— Так испачкал рельсы, что поезд остановился! — заметил Язмурад.
— Нет, рельсы были чистые, — сказал подпасок. — Конь вырвал повод из руки начальника, начальник упал, конь поскакал прочь от железной дороги, начальник за ним…
— Куда? — нетерпеливо спросил Кабиносов.
— К Мургабу.
— Директор догнал коня?
— Нет. Он побегал-побегал и пошел опять на железную дорогу. И начал ходить по шпалам вперед-назад. И сидел на рельсе, один. И вновь ходил назад-вперед. Потом свернул от рельсов к дальним-дальним кибиткам. Было после полудня, солнце горело, я помнил приказ отца быть до ночи на Геокча — и вернулся.
— Директор ушел на колодец Артыккую! — сказал Яхья Гундогды.
КНИГА ВТОРАЯ
14
Лука Самосад жил обстоятельно, бездарно, с барским достоинством.
Поразительно, сколько удальцов и резвецов времен гражданской войны опустилось через десяток лет! Нетленными остались у многих лишь памятные клинки и страсть воспоминаний, от долгой брехни ставших стройными. Все прочее, чем невозможно побеждали, у многих прошло, как праздник, и человек сделался будней, прибранной пустотой.
Лука Самосад жил обстоятельно и завистливо. Судьба — невежда и дура общепризнанная — обделила его образованием, познаниями, литературным даром и прочими достатками, — и нет у него, дородного, прочного советского гражданина, ни родного двора, как у задрипы соседки, ни высочайшего оклада, как у белобрысого зоотехника Кабиносова, ни благолепия пролетарской речи, как у заместителя, Питерского, ни былинных писаний о гражданской войне, как у паршивца Еля. Нет ничего у громогласного Луки Максимовича Самосада… так — барахлишко: ну два ковра афганских, два пендинских, три текинских, ну ковровые чувалы, ну плотные казахские кошмы, узорно обшитые, ну пять пар сапог — сапоги ничего, отличные! А душа босая — и бязевой портяночкой не обернутая.
Тоска.
Как жить одному, тихими собачьими вечерами, с избытком здоровья и грузной прелестью воспоминаний, когда кругом — пустыня, а с поселковыми певучими бабами лучше по связываться: стяжательницы, сплетницы, стервы, приворожат и разденут; алименты будут — ковров не будет; проворный миг счастья — полгода сплетен; или умудрит господь бог бабенку, остервеневшую от разлуки, занесет она прямо в