Дворики. С гор потоки - Василий Дмитриевич Ряховский

— Какую земельку? — обиженно съежился Ерунов и глянул на иконы.
Но Мак на этот раз не имел охоты договорить до конца, отделался плевком:
— А дьявол их пока знает! Живоглоты, известно, найдут себе выход.
Этот намек Мака лишил Ерунова покоя. Остаток дня он провел бесцельно, чего с ним никогда не бывало: покричал на снох, попробовал было почитать священное писание, да бросил — испугался пустоты душевной и отсутствия благорасположения к восприятию мудрых слов.
Вечер опять горел закатом. Утихающий ветер бежал на запад, унося хвосты серой пыли в закатный костер. Молотилка у Афоньки недавно прекратила свой рык, и теперь над Двориками разлилась пыльная тишина. Около дома Афоньки толпились пошабашившие бабы, и только на золотистой шапке пухлого обмета еще возились укладчики, пыряя в небо острыми двупалыми вилами.
Ерунов деловым шагом прошел выгон, миновал пропыленных баб и вышел на Афонькино гумно. Его сыновья еще были здесь. Погонщик Никишка, просвистевший губы, молчаливо возился около лошадей, поставленных к телеге с невейкой-овсом, а Гаврюшка, почти черный от пыли, снимал около барабана нарукавники. Не глядя на сыновей, Ерунов обошел конный ход, потрогал пальцем нагоревшие подшипники веретена, недовольно посморкался и перешел к барабану. Стряхивая рукавом пыль с настила, он глянул в лицо Гаврюшке и раздраженно просвистел, но так, чтобы его не слыхал Афонька, заметавший в ворох зерно.
— Храбрец. Руки отсохли веселей-то шевелить. Все целыми снопами.
Гаврюшка озадаченно поглядел на отца:
— Я… кубысть…
— Кубысть! Не слышу я, как он ревет, что ли? Цельем-то и зубы не долго посшибать.
— Да ведь зубы…
— Тебе вот самому в зубы двинуть…
Гаврюшка насупился, и на пыльных скулах у него проступила краснота. Выговор отца испортил ему довольство от законченного дня и предвкушения близкого ужина и щедрой на шабаше выпивки.
Он рванул с себя фартук и хлопнул им по крышке барабана, обсыпав отца пылью.
— Тебе все не угодишь! Шел бы сам и пускал!
Ерунов долго отплевывался и протирал глаза. Получив возможность видеть, посмотрел вслед Гаврюшке и стиснул зубы:
— Я тебе пущу!
Но сейчас же заулыбался навстречу Афоньке:
— Гляжу, все ли, мол, в исправности. Ребята еще… блюсти машину…
Афонька позвал его ужинать. В иное время Ерунов не отказался бы от чести, ибо возможность потверже поужинать, выпить винца была соблазнительна, но сейчас он не мог видеть разозлившего Гаврюшку, потому решительно отказался.
День сгорел быстро. На небо набежала серая наволочь, но облака были высоки, — по приметам Ерунова дождя ждать нечего. Он прошел по канаве своего участка. Запомнил кстати: ветелки стали высоки, около них чахнет и тощает хлеб, — обрубить надо. На свежей пахоти присел на корточки, разрыл землю, нашел зерно: пошло в рост. Очистив пальцы, Ерунов глубже надвинул на лоб сплюснутую кепку, сказал в небо:
— Горевой твой рост нынче, ржица. Без соков хлеба от тебя не жди.
Обратно он шел наискось, чужими полосами. Тьма густела, и зябко мелькнул одинокий огонек поселка. Ерунов определил: огонь у Зызы. И, движимый привычной предосторожностью, он с оглядкой обошел ригу, прокрался плетнями, разорвал на подоле рубаху и пристыл к углу избы. За стеной слышались голоса. «Опять сборище», — мелькнуло в уме, и Ерунов придвинулся к окну. Зызы ходил по избе и, заикаясь, кричал:
— З-з-землю взяли, а она нас ест! Нет бы по книжечке вести дело, а мы все по старинке. Нужен агроном, удобрения. Вот прочтите!
Он тыкал в сторону кута книжкой. Оттуда отвечали разноголосо и смущенно. Выделился голос Петрушки:
— Об кормах верно! Вон, Ерун…
«Ах, щелкун губастый!» — екнуло у Ерунова, и он прилип ухом к бревенчатой стене.
— Он нынче на клевере опять лошадей пять откормит. А потом деньгу огребет.
— Ерун — он змея, но голова у него круглая. З-з-зя вот и говорю…
Зызы долго плевал и топтался на одном месте. Ерунов отметил себе на память, что собрания здесь стали почти регулярны, говорят люди непотребное, и об этом следует донести уряднику.
Спать он лег, не поужинав. Галка долго ворочалась, толкая его в бок сухими локтями, он ежился, сдерживая в себе желание шарахнуть коленкой в костистую спину подруги. Успокоило недавнее решение о доносе. «А как меня-то честят, идолы». Он перевернулся на спину и сказал:
— Борзой какую-то лаферму придумал. Ты бы у баб поспрошала.
Галка отозвалась поспешно:
— Он, гной ему какой-то, чего хошь выдумает! Надо дознаться. Вишь, на богомолье поехали! Грехи замаливать!
— Пускай молятся. Нам не жалко. А вот если еще земли по дешевке ухватят, это — живой зарез.
— А нам-то какая болесть?
— Ты дура, а еще хорошая баба. Кланяться придется. Вот что. А лучше он мне…
Галка умела слушать, чем очень утешала хозяина. Ерунов долго развивал свои планы, и по всем видам выходило, что возвеличиться над Дорофеем ему следует.
— А не добром, так я его пугну делом…
— Каким же? — Галка поперхнулась любопытством.
— Каким? Есть один оборотик. Недавно братца он…
— Убил, думаешь?
— Пошукать надо.
Галка часто закрестилась, толкаясь локтем в левый сосок мужа, и зашептала то ли слова молитв, то ли поведала вышнему свои восторги от догадливости и ума мужа.
21
Первым распоряжением вернувшегося хозяина было: истопить баню. По всегдашней привычке Петрушка вскочил было с тем, чтоб идти за соломой, но его остановил голос Дони:
— Вот пусть Пташка и затопит.
Дорофей Васильев перевел взгляд с Дони на Петрушку, по лицу его мелькнула тень далекой догадки, но Доня сейчас же разрушила подозрение:
— Птаха постарше, с умом истопит.
— Это верно, — взялся за бороду Дорофей Васильев, а Петрушка почувствовал, как у него потеплело в затылке от догадливости Дони.
За последнее время она начинала проявлять к нему все больше внимания: избавляла его от многих работ, держала больше при доме, и он ходил по двору, как молодой хозяин. Это и тешило и пугало: догадается старик — будет неразбериха.
О своей поездке Дорофей Васильев ничего не сказал домашним, зато Марфа, сиявшая от полученной благодати, без конца рассказывала Птахе и снохам о «милости божьей» и умиленно взглядывала в сторону хозяина.
Баня — большое в дому событие. Из жадности Дорофей Васильев не баловал семейных, баня топилась не больше пяти-шести раз в году, а в остальное время бабы мылись в кухонной печи, а мужики спешно ополаскивались водой в овечьем закуте. Баня воспринималась, как праздничное событие; в ожидании неутомимой парки у всех начинало зудеть тело и чесались головы. Баню топили всегда жарко, до того, что Петрушка задыхался горячим духом и вбегал