В перспективе - Элизабет Джейн Говард
Финал переселения из Лондона совпал с окончанием ее учебы, и радость, которую доставила ей безраздельная деревенская жизнь, перевесила даже утонченное потрясение, испытанное ими по прибытии: в пятницу вечером приехав в коттедж, как обычно они делали летом, они застали сад, где в прошлый раз не было ничего, кроме мерзлого дерна, заросшим настолько густой травой, цветущим так пышно, что казалось, в земле не осталось ни единой незаполненной поры. Но даже филигранно завершенное великолепие такого рода не затмевало, как она убедилась, чудо его почти неприметных отличий.
Первым воспоминанием Антонии о ее родителях было то, как она услышала от кого-то, что у ее отца на редкость светлая голова, а ее мать адски и божественно привлекательна. Взрослея, она порой замечала еле уловимые перемены в этих, как правило, праздных суждениях: ее отец сделался человеком, чрезвычайно сведущим в чем-то, авторитетом, а ее мать – обладательницей удивительной живости, воодушевления, joie de vivre[24]: но в семнадцать и даже в восемнадцать и девятнадцать лет Антония не располагала опытом, чтобы сделать какие-либо выводы из постепенного упадка отцовского ума и материнской внешности. Несколько лет школы без пансиона между периодами опеки гувернанток не обеспечили ей длительной дружбы с ровесниками, и она принимала друзей ее родителей, не проявляя ни особого любопытства, ни интереса. У ее отца имелась пара знакомых, с которыми он обменивался мудреными техническими сведениями; у матери – переменчивая толпа для развлечений в доме и на свежем воздухе, поездок на вечеринки и болтовни по телефону. У них как семьи не было общих интересов, они обходились почти без разговоров. Дом вмещал их всех, и Антония хотя бы не замечала, насколько раздельную жизнь они ведут в нем. Почти три года она работала в саду, гуляла, и ездила верхом, и (оправившись от ошеломляющего несварения после знакомства с родительской библиотекой) с возрастающей разборчивостью читала. Кроме того, она постоянно предпринимала попытки описать то, что видела, слышала и обоняла – эти усилия были примечательны полным отсутствием неловкости, поскольку ее интересовало писательство как таковое, а не его влияние на нее. Она пробовала рисовать, пробовала шить себе одежду, пробовала самостоятельно изучать русский язык; коллекционировала книги и открытки с репродукциями картин; украсила сад исключительно дикорастущими цветами и травами; пробовала готовить по разным старинным и экзотическим рецептам – всем этим занятиям она отдавалась всецело, проявляя пытливое довольство. Круг ее общения составляли скорее персонажи любимых книг, нежели родители или их друзья. С последними она не выказывала ни общительности, ни робости: она мыла теннисные мячи, ставила цветы в спальни гостей, приносила подносы с лимонадом и джином, играла в бридж, если не хватало четвертого игрока, приводила в порядок маджонг, заводила граммофон; ездила, потому что ее звали, хоть и не особенно хотела и ей было все равно куда, к кому-нибудь в гости, где собранные в разных сочетаниях люди играли в одни и те же игры и пили одни и те же напитки – и все это она проделывала с послушанием как независимым, так и равнодушным. Когда мать сравнивала не в пользу Антонии умение других девушек «поддержать веселье», она конфузилась; когда (все чаще и чаще) ее мать пыталась прилюдными насмешками и вмешательством вторгнуться в остальную жизнь дочери, она расстраивалась. Смутно она ощущала, что, с материнской точки зрения, не пользуется успехом. Тогда она стала добросовестно прилагать больше стараний на выходных, но это, похоже, лишь побудило мать изменить направление критики. Мать говорила, что Антония слишком рослая и чересчур худая; ее волосы, хоть и определенно темные, излишне тонкие и непослушные, и выглядит она почти бесцветной. Ее единственное украшение – глаза, говорила мать, и принялась одевать ее во всевозможные неудачные оттенки голубого, чтобы отвлечь внимание от глаз. Неудовлетворительные результаты ее мать, для которой существовали только светлые или темные тона, приписала врожденному упрямству и безразличию Антонии, и Антония, внимание которой было таким образом привлечено к этому факту, с огорчением поразилась своей неспособности, как выразилась ее мать, «выглядеть хотя бы мило».
Кроме того, мать часто повторяла Антонии, что ее отец хотел сына, и Антония, естественным образом воспринимавшая интеллектуальные достижения с точки зрения отца – ученого мужа и затворника, признавала, что у него есть причины для разочарования, и даже иногда ради него жалела, что не родилась мужчиной. Попросту говоря, она полагала, что, будь она мужчиной, она стала бы для отца достойной компанией и единомышленником. Она пыталась читать его труды – его книги, его опубликованные лекции и статьи, но, несмотря на то что обычно ухитрялась дочитать и временами даже понимала их смысл, уже неделю спустя впитанные сведения выветривались из ее памяти, словно она ни на что не годилась.
Так она и росла, чувствуя себя не столько ошибкой, сколько ненужным придатком. Любые краткие и робкие пробы общения с людьми, которые она предпринимала, не вознаграждались и не трогали ее. Она оставалась одинокой, не подозревающей, что любая радость, отчаяние или наслаждение могут быть обоюдными. Просто Антонией – пока ей не исполнилось девятнадцать…
А потом в этот уголок замысловатого, деликатного натюрморта угодил Джеффри Карран. Его появление было неизбежно простым. Он оказался еще одним другом друзей ее матери. Прибыл, как они обычно прибывали, в пятницу вечером, к концу дня, когда Антонию настолько обременял беспокойный упреждающий ритуал, которому мать подвергала весь дом по пятницам, что в дальнейшем ей было трудно вспомнить, как именно она впервые увидела его. Об этом она знала с его слов и потому, разумеется, запомнила все в точности.
– Это случилось перед самым ужином, ты вышла в гостиную




