Стон дикой долины - Алибек Асылбаевич Аскаров
— С каких это пор ты, Канапия, возомнил себя вождем и получил право поучать сородичей? — покраснев, возмутился культурно Мырзекен.
— Я не стремлюсь в вожди. Я правду говорю! Ту правду, которую вы не осмеливаетесь честно сказать в глаза друг другу. Я не камай и не каргалдак, я человек сторонний, так что мне все равно. Хоть перебейте друг друга, у меня даже волосок на голове не дрогнет. Но правда есть правда, и ее надо принимать, какой бы горькой она ни была.
— Что ты там несешь насчет агитации и пропаганды? — спросил Нургали.
— А как еще сказать?.. Строить из себя дурачка да лавировать вокруг да около? Агитация она и есть агитация, а пропаганда — это пропаганда! Сейчас ведь не прежние времена, к которым вы привыкли. Все изменилось, пришли молодые, расцветает новое поколение. Старый аул с примитивным казахским бытом остался в далеком прошлом. Сейчас люди всего добиваются в борьбе, вырывают победу в схватке. Кто-то не зря сказал: «Жизнь — это борьба», теперь это тоже реальная истина. Вот так, сородичи!
— Ну и нагнал ты туч!..
— А что делать?.. Как ни крути, как ни возмущайся, а правда, к сожалению, за мной... Вы же сами мне язык развязали, так что незачем шуметь, кричать, а пора эту правду признать!
Нургали сидел с опущенной головой, поскольку ему неловко было смотреть в глаза сверстникам-каргалда-кам. Мулла Бектемир, перебирая тихонько бороду, тоже безмолвствовал.
Лексея, незаметно увлекшегося спиртным и уже достаточно захмелевшего, разговор за столом особо не тронул, а от изрядной порции выпитого его теперь клонило в сон. То и дело отяжелевшая голова Лексея падала на грудь, и он начинал похрапывать, но тут же испуганно просыпался и, резко выпрямившись, вздергивал голову.
Мырзахмет пребывал в явном смущении, он чувствовал себя виноватым в том, что нелицеприятный разговор случился в его доме. Время от времени Мырзекен растерянно восклицал: «Ну надо же!» — как будто сожалел о том, что и сам является каргалдаком.
— На сегодня достаточно. Если вы не против, давайте разойдемся, — изрек наконец Бектемир, оглаживая лицо.
Когда гости зашевелились, вставая с мест, Бибиш с горечью сказала:
— Будешь болтать о людях — самому аукнется, назовешь кого-то «слепцом» — сам без глаз останешься. Видно, так сейчас и случилось! — и, тяжко вздохнув, она утерла глаза.
Ее слова были адресованы не всем присутствующим, а сказаны, похоже, по отношению к Канапие. Но тот и глазом не моргнул, наоборот, одеваясь, не преминул еще раз ущипнуть сверстников.
— Интересно, будем мы после этого собираться вот так вместе или не будем, а? Может, стоит по-человечески попрощаться в последний раз? — сказал он то ли в шутку, то ли в издевку и, довольный собственным остроумием, громко расхохотался.
— Типун тебе на язык! — сердито буркнула Бибиш.
— Не думай, что нет врага — он под ближайшим яром, не думай, что нет волка — он под твоей шапкой, вот так-то! — добавил Канапия, не переставая смеяться.
Прощаясь с гостями, Мырзахмет, суетливо зачесывая пятерней побитые сединой волосы к затылку, неожиданно брякнул:
— Я вовсе не каргалдак, товарищи! Я просто казах, я — коммунист!
Гости, повернувшись к Мырзекену, на мгновение ошарашенно застыли, словно перед ними был какой-то незнакомый чужак. А затем, всё в том же взъерошенно-растерянном состоянии, хмуро потянулись к выходу.
* * *
Не зря говорят, что у дурной вести сто пар ног и тысяча голосов.
На следующий день «аргументы» Канапии разлетелись по аулу Мукур, будто искры пожара в ветреный день. Камаи, говорят, тут же сказали: пусть каргалдаков мало, пусть они и виду не подают, но нутро у них, оказывается, подлое. Каргалдаки же, как гласит та же молва, моментально отреагировали: камаи хотят задавить нас численностью, но мы не потерпим подобного шовинизма.
Обе стороны искренне удивлялись: и как только они на протяжении стольких лет жили бок о бок в одном ауле, пасли сообща скот и были во всем так неосмотрительно солидарны?! Обе стороны горько сожалели, что не сумели вовремя распознать врага, способного в любой момент подставить подножку, что были слепцами, не заметившими недруга под самым носом. Обе стороны злились и кусали в досаде губы, что сватались и роднились друг с другом, мешали кровь в родстве с подлым противником.
Как говорится, упрямство строптивца заведет и покорного: мукурский скандал докатился даже до Аршаты с Берелем. Стало известно, что тамошние камаи с каргалдаками тоже рассорились по родовому признаку и теперь объединились в две противоборствующие группировки. Да ладно они, поразительно то, что родовое противостояние охватило даже верхнюю Четвертую бригаду, расположенную черт знает где, хотя, к своему несчастью, она перестала считаться населенным пунктом, потому что была закрыта, утратила голос и официально, можно сказать, вообще исчезла с лица земли. Говорят, дядюшка Касиман из Четвертого аула оказался камаем, и теперь он, подзуживаемый оскорбленной честью, особенно яро бросается защищать достоинство собственного рода.
Словом, нежданно-негаданно все население Мукура и ближайших окрестностей попутал бес, устоявшееся благополучие мукурцев рассыпалось, а мир в их общем доме грозил вот-вот рухнуть.
То ли не сошлись характерами, то ли поводом послужила охватившая аул родовая смута, но именно в этот момент поженившиеся в прошлом году молодые супруги Аманжол и Баршагуль внезапно расстались.
Их развод стал все равно что маслом, выплеснутым в огонь, который и без того готов был разгореться ярким пламенем. Дело в том, что Аманжол был каргалдаком, а Баршагуль, с плачем вернувшаяся в родительский дом с маленьким ребенком на руках, оказалась камайкой.
После этого злосчастного события мукурцы почуяли явную угрозу надвигающейся гражданской войны.
Как говорится, чёс запаршивевшего сайгака успокоит лишь ружье, — через несколько дней аул вновь потрясло неожиданное происшествие.
В самом Мукуре не было своего участкового милиционера. Такой страж порядка, под присмотром которого числилось два-три аула, проживал в соседнем Аршаты. Время от времени милиционер наезжал в Мукур и в обязательном порядке обходил аул, зорко и тщательно осматривая каждый угол.
В свой последний приезд участковый поймал Казтая, который тащился по улице заплетающимися ногами.
— Ты пьян, — сказал он, — а это означает, что в




