Рассказы об эмоциях - Марина Львовна Степнова

«Куда тебе рожать?» – вопили анализы и эпикризы. «Я бы на вашем месте очень хорошо подумала», – качала красиво мелированной головой гинекологиня, глядя между моих растопыренных ног, словно адекватный ответ мог прибыть только оттуда.
Но громче и пронзительнее всего верещал голос внутри меня.
Как ты собираешься путешествовать беременная?
А с грудным младенцем?
Как тебе трансатлантический перелет с орущим двухлеткой?
Что ты вообще собираешься делать в дороге с ребенком, идиотка?
Дети в моем прежнем подвижном мире были объектом всеобщей ненависти: они истошно вопили на взлете и на посадке, колотили ногами по спинке кресла – причем сразу и спереди, и сзади, – капризничали, визжали и при любой возможности прицельно блевали – не хуже, чем я сама, теперешняя. Хуже детей были только их родители – сплошь, как на подбор, нервные идиоты, которые то включали садистского строгача («Сиди смирно, смирно, я сказала, не то этот дядя тебя заберет!»), то, нырнув в наушники, пытались сделать вид, что это не их приплод разносит сейчас очередной боинг, то в дружном отчаянии нападали на окружающих с криками – «Что вы хотите?! Этожеребенок!». Но по лицам их, смятым, измученным, было ясно, что все перечисленные варианты – та еще жопа.
Дети были откровенной обузой.
Я так не хотела.
Потому плакала, скверно спала, сомневалась. Отощала еще больше и покрылась уродливыми темными брызгами – словно какое-то доисторическое яйцо. А потом проснулась в луже черной густой крови – и, пока ждала скорую, совала в пакет кружку, смену белья, влажные салфетки (издевательская пародия на прежние радостные дорожные сборы), все думала осторожно, точно нащупывала в темноте скользкую ступеньку, – рада ли я, что все кончилось? Что все снова будет как всегда?
Но все только началось. Меня положили на сохранение. В прямом смысле положили – лицом вверх, и запретили не то что вставать – даже шевелиться. Соседки по палате, такие же бессильные бракованные тыквы, целыми днями изнывали от скуки, а я наконец успокоилась. Больше не нужно было ничего решать, ни в чем сомневаться – надо было просто ждать, как в аэропорту, когда задержали рейс. В период освоения Африки я как-то провела семьдесят два (без малого) часа в стерильной зоне – размером чуть больше обеденного стола, – пережидая некстати вспыхнувший военный переворот, который вдруг, в одночасье, твердым огненным шаром прокатился по извилистым глинобитным улочкам. Окон в стерильной зоне не было, как не было воды, еды, воздуха и, разумеется, туалета, так что о политическом и экономическом положении в стране можно было судить только по отдаленной и радостной трескотне калашниковых. От плотной войлочной вони и страха стягивало кожу – особенно почему-то на лбу и плечах, так что все мы – полтора десятка осажденных белокожих бедолаг – непрерывно чесались, а одна тетка, толстая, липкая, как финик, несколько часов надсадно, на одной ноте, выла, пока не получила наконец от меня люлей и не заткнулась.
Пить все это время приходилось мочу. Те, кто не решился, угодили потом в госпиталь, под капельницы – когда нас вывезли, конечно. Я – решилась. Как и та малахольная тетка, кстати. Выживание, в отличие от цивилизации, – это эволюционный механизм. А цивилизация – жалкая пленочка, патина на этом механизме. Это не я придумала, а Сойфер. Цитата из последнего фильма. После его смерти я честно попробовала посмотреть все – и не осилила. Редкостная хрень.
По сравнению с африканским приключением отделение патологии выглядело даже привлекательно. Вайфай, конечно, был говенный, зато до розетки я дотягивалась сама. Я даже продолжала финансово выпасать своих киношников! Тяжело было только никуда не двигаться: непривычно. Но я насобачилась путешествовать мысленно – и шаг за шагом, фоточка за фоткой прошла всеми прежними дорожками и напланировала новых. Натаскала с мамских форумов лайфхаков по грамотной адаптации младенцев ко всем видам транспорта, включая гужевой. Но – несмотря на грозно пухнущий живот – совершенно не верила в то, что все это происходит со мной. На самом деле. По ночам мне снились вокзалы, разноязыкие крики носильщиков, неразборчивые объявления по громкой связи, липкие автобусные кресла, дорожные сэндвичи в хрустящих пластмассовых треугольниках и бесконечно заворачивающая кишка, ведущая в огромный сияющий самолет.
Окрошка родилась 23 февраля.
Кесарево.
С Днем Советской армии и Военно-морского флота, товарищи!
Ура!
Говорят, первый год – самый медленный и сложный. Все ссорятся, разводятся, рыдают в ванной комнате, пустив из крана витую громкую струю, недосыпают, недоедают, ненавидят весь мир, ребенка, снова ребенка, самих себя. Вранье. Я радовалась с первой минуты, как только мне ее показали – заляпанную какой-то бело-кровавой кашей, головастую, смешно свесившую лапки-ласты. Это был самый потешный ребенок в мире. Ей-богу, никогда в жизни я не хохотала столько, сколько в первые месяцы Окрошкиной жизни. Она пукала громче меня. Чавкала и чмокала, как заправский китаец. Умела вытягивать губы трубочкой. Увидев что-то красивое, вздергивала брови, поначалу едва заметные, акварельные, как будто нарисованные под тонкой кожей. Потом они, конечно, проросли и заколосились полноценно.
По бровям я его и вычислила, кстати. Ну, отца. Шустрый итальянский серфер, с которым я познакомилась – будете смеяться – в Непале, примерно в двух тысячах километров от ближайшей большой воды. Не знаю, какого черта его вообще занесло в горы, у каждого человека свои резоны бежать из дома. Лично я приехала за восходами и закатами.
Итальянчик тоже был принципиальный индивидуал, но совсем еще неопытный, начинашка. Таскал за собой тонну ненужного барахла, не умел ориентироваться, торговаться. На непальских острых харчах он одичал, отощал, зарос и слишком часто, как-то совсем нехорошо уже, улыбался. В деревушке не было ни света, ни отопления, только голожопые аборигенские дети да вид на расчерченный ошеломляющими зигзагами горизонт. Из моей конуры вид был лучше.
В день нашего знакомства закат выпал особенный: алый и голубой. Разноцветные горные грани бросали на долину громадные грозные тени. Небо густо кипело, менялось, как вода в закопченной кастрюльке, которую я с трудом приладила к первобытному очагу. Узнав, что у меня с собой есть пачка макарон, итальянчик вскинул брови и залопотал горячо и ласково, как листва, – сразу весь: и лицо, и парка, и худые смуглые руки. Окрошка, разволновавшись, шла точно такой же быстрой, радостной рябью. К





