Припрятанные повести - Михаил Захарович Левитин
Она хотела, чтобы он ее поцеловал, и он, наверное, тоже хотел этого, но был не уверен, что надо. Что за этим последует, если то, что получалось у них раньше, об этом неплохо забыть, лучшим оставались разговоры, когда все заканчивалось. Ей не хватало отчаяния, риска, такая рисковая в воздухе, в любви она предпочитала не рисковать, предлагая тебе партнерство.
Вот и сейчас легла рядом, вероятно, послушать с ним тишину.
Тишина была странной, она привыкла, а его тревожила эта тишина.
Столько в ней нового, необычного, такая сила под вермонтской луной, такие перспективы, будь они прокляты, такая суета и жажда жизни, а он привык сам спасать, да, он нехороший сейчас, пустой, разбитый, но его же любили, нуждались в нем. Конечно же, самые слабые, несчастней, чем она, с единственной заботой, как выжить, и, несмотря на все, рассчитывающие на него.
Кольца сами собой слегка покачивались над ними, трапеции потрескивали, будто по комнатам прошла чья-то память. Завтра сюда явится молодость и начнется, он знал, что начнется и что он тут ни при чем.
— Где больно? Что тебе сказал этот убийца в белом халате? Он просто понял, что с тобой нельзя иметь дело, а я, пожалуй, рискну.
И она начала учить его дышать, как учила своих старичков и старушек, весь комплекс упражнений, и он понял, что надо ноздрями набирать воздух, а потом, втянув живот, сильно, как будто надуваешь шар, выпускать его из себя. Она учила его всему, что может пригодиться, но только ему. Это ее жизнь уходила из его легких, выдувающих воздух в невидимый шар.
Девчонки его юности. Они не изменились. Их удалось сохранить. Но какими же внезапно страшными кажутся они, когда, прилагая усилия спасти его, начиная действовать, обнаруживают предел. В полумраке гимнастического зала, в тишине Вермонта повисло над ним ее лицо, искаженное судорогой усилий, обнажились острые старушечьи локотки, и главное голос, голос, которым она похваливала его:
— Чудно, чудно, какой ты молодец, какое у тебя дыхание!
Голос, голос, который звучал не рядом, а оттуда, куда их пока не зовут.
Он лежал на полу гимнастического зала, отбирая у нее последние силы, необходимые для пропитания. Она легла рядом, обняла.
— Надо менять привычки, — сказал он. — Все уже было — надо менять привычки.
Она не убрала руку, погладила еще немного, чтобы успокоиться. Потом спросила:
— Ты когда хотел лететь?
— Как можно раньше. Лучше в Израиль, из Хайфы в Одессу идет пароход. Раньше он назывался «Петр Великий», я помню, теперь зовется «Жасмин», они продали весь флот, мы путешествовали на этом пароходе с родителями до Батуми и обратно. Тебе эта дорога знакома?
— Откуда? — невесело спросила она. — Ты же не брал меня с собой.
Он так и не понял, когда и почему в своем детстве он должен был ее брать, и вообще, почему он должен брать кого-либо, куда они хотели, чтобы он их забрал, неужели невозможно в таком простом деле справиться без него?
Итак, перед вами самолет, в самолете сидят евреи, триста шестьдесят два еврея, сколько кресел — столько евреев.
Это надежная машина — «боинг»: у нее не отвалится колесо в полете, нет дырки в фюзеляже, но ее можно взорвать, и, наверное, родился молодчик, способный пожертвовать собой.
И к нему нет у Петра сочувствия, как нет сочувствия у тех, кто на стороне молодчика, к сидящим в «боинге». Что тут поделаешь?
Невозможно договориться даже с лучшим другом. Касем сидел на скамейке перед институтом рядом с ним, оба грелись на солнце, но подошел третий и сказал радостно:
— Ты слышал, наши победили в этой войне.
Кто наши, где победили и в какой войне — не хотелось думать, но сидеть рядом с Касемом было так хорошо, что Петя сказал, не открывая глаз:
— Какие молодцы!
И Касем тоже не посмотрел, сидел молча. До конца института он не подпускал Петю к себе, не разговаривал с ним, сколько Петя ни извинялся.
Потом он написал Пете откуда-то из Ирака: «Любой мог сказать гадость о моем народе, только не ты!»
Если бы Петя не торопился, стоило совершить еще один виток, в пределах боли, конечно, разыскать Касема. Он был курд, его могли казнить те же арабы, и его отрубленную голову бросить шакалам в пустыне. Это он научил Петю никогда не оставлять женщину после близости, а продолжать ласкать, это был его вклад в любовную биографию друга, может быть, самый ценный…
Летели безбородые, молодые, развязно, с ленцой шутя, — они летели на какой-то праздник; другие, бородатые, дремали в креслах, моля Бога о снисхождении. Что тут поделаешь? И что делать ему, снующему из конца в конец салона на огромной высоте?
— Друг! Вернулся бы ты на свое место, у тебя что — понос или золотуха, в глазах рябит.
— К нам идите! — кричали те, кто помоложе. — Нам скучно, может, что интересное расскажете!
— Он что тебе, клоун? — возмущался кто-то. — Как ты с ним говоришь? Посмотри, это же пожилой человек.
— Нет, нет, пусть говорит, — просит Петя, подходя к ним. — Я действительно клоун!
И он достает фитюльку изо рта, свирелечку, и играет на ней.
— Пожалуйста, — подбегает к нему стюардесса. — Не устраивайте цирк во время полета, они же издеваются над вами!
— Пусть, — говорит Петя, продолжая играть. — Вслушайтесь, это Реквием, я сочинил его, первый раз собираясь в Израиль. Нот я не знаю, записывал, напевая, по складам, у меня в кармане диктофон. Послушайте, как возникает Реквием!
И он включает диктофон, все замолкают в самолете, потому что из диктофона раздаются беспомощные хриплые звуки Петиного голоса, хрипы, прерываемые то объявлениями станций метро, то свистками электричек.
— Я сочинял его во время движения, дело в том, что, когда жизнь останавливается, я перестаю сочинять!
Он только не объяснил им, что при этом во сне надо видеть отрубленную голову друга.
Они замирают, они колеблются, что им делать? Это очень непросто — видеть сразу столько сомневающихся евреев, потому что евреи, кроме великих, не умеют сомневаться.
— Кто вы? — громко спрашивает бородатый хасид с книгой в руках. — Я наблюдаю за вами весь путь, вы совсем не молитесь.
— Научите меня, — просит Петя. — Я не умею. Давайте молиться вместе.
И он взмахивает, как дирижер, руками, и весь самолет поет: «Барух ата Адонай».
Он дирижирует неистово, и они поют так, что их голоса возносятся к Богу.
— Вот как надо молиться! — кричит Петя. — Кто еще умеет так молиться, как мы?
И тогда они влюбляются в него навечно и тоже вскакивают, чтобы ходить за ним по салону и говорить о своем.
— Ты обязательно приходи ко мне на




