Останься со мной - Айобами Адебайо
Представляю, какие бессмысленные речи ты сегодня произносил: все обычные банальности, которых ждут от старшего сына. Ты наверняка произносил их с выражением, некоторые гости даже прослезились, тебя слушая. Те, кто не знал твоего отца, должно быть, выплакали все глаза оттого, что мир лишился такого сокровища в нежном возрасте девяноста лет. Мать наверняка тобой гордилась. Как и всегда. Поскольку ты выступал первым, братьям и сестрам уже было не превзойти твое красноречие, даже если бы они готовились год. Я стою на балконе, пока свет в доме твоего отца не гаснет, а потом возвращаюсь в комнату и сразу засыпаю.
Просыпаюсь незадолго до шести. В комнате холодный пол; я успеваю замерзнуть, пока иду на балкон. В твоем доме будто никто и не ложился. Может, ты уехал из Имо и ночевал сегодня здесь? Сажусь на пластиковый стул и жду. Я никуда не спешу; мне не надо собираться, ведь я не пойду на службу.
Около семи приезжает исполнитель орики[36] с маленьким мегафоном. Он встает перед домом и начинает петь хвалу народу Илеши, к которому принадлежит твой отец. Я выучила эту орики незадолго до свадьбы. Меня учила твоя мать, а я с энтузиазмом запоминала строчки. Она велела разбудить тебя утром и, стоя на коленях, пропеть хвалу твоим предкам. Я же прижалась к тебе и прошептала хвалу на ухо, но ты не любил орики ни по утрам, ни в другое время, и только Сесан с удовольствием их слушал. Певец возносит хвалу семье твоей бабушки со стороны отца. У меня до сих пор сердце щемит от этих слов о людях, которые умерли задолго до нашего рождения.
Когда певец наконец начинает восхвалять твоего отца, на глаза наворачиваются слезы. О ком я плачу — о себе, о тебе, о твоем отце, о минувших годах? А может, просто исполнитель настолько хорош, что не плакать невозможно? Рядом с ним стоит женщина, воздев руки вверх. Я вижу, что она плачет и трясется; покрывало соскальзывает с плеч и падает ей под ноги. Она его не поднимает. Я вытираю слезы, касаясь щек замерзшими пальцами.
Когда выносят гроб твоего отца — с балкона он кажется белым, — раздается громкий плач. Он нарастает, когда носильщики водружают гроб на плечи. Люди стоят по двое-трое и держатся друг за друга, будто боятся, как бы от горя у них не подкосились колени. Я слышу женский голос, возносящийся над гомоном: «Мой отец, неужели тебя не стало? Неужели ты нас покинул? Ты уже не проснешься? Не попрощаешься? Отец! Отец!»
Носильщики идут к катафалку; впереди шагает одинокий трубач и играет «Встретимся ли мы с тобою?». Исполнитель орики продолжает распевать:
Ма дж’окун ма дж’еколо
Охун ти вон ба н дже л’орун ни о маа ба вон дже[37].
Небольшая толпа, собравшаяся перед твоим домом, расходится; люди рассаживаются по припаркованным автомобилям. Те медленно трогаются с места, выстраиваясь в конвой за катафалком. Первым идет пикап, из окна которого высовывается мужчина с видеокамерой на плече. За ним следует катафалк; сирена возвещает, что твой отец покидает квартал, где прожил большую часть сознательной жизни. Он уже не вернется: после службы его похоронят на церковном кладбище в Иджофи. За катафалком следует процессия из автомобилей: блестящие джипы и внедорожники, принадлежащие детям и близким родственникам. Я жду, пока последняя машина скроется за поворотом, и ухожу в комнату.
Я одеваюсь, а ты, наверно, в это время стоишь у свежевырытой отцовской могилы в окружении семьи и священнослужителей. Ты первым из детей бросишь ком земли на крышку гроба. Снова начнутся причитания, и, когда могильщики начнут засыпать могилу землей, даже мужчины пустят слезу. Супружеские пары, что не разговаривали друг с другом несколько недель, возьмутся за руки. Я была слишком потрясена и на похоронах не проронила ни слезинки, но в твоих глазах были слезы, хоть ты и не позволил им упасть. Я держала тебя за руку. Ты шмыгал носом и часто моргал.
Акин, кто будет держать тебя за руку сегодня, пока ты будешь беззвучно плакать?
32
После 1992 года
Когда Дотун впервые переспал с моей женой, я стоял за дверью спальни и плакал. Это произошло в субботу. Фуми уехала к родственникам или куда-то еще, уже не помню. Я должен был пойти в спортклуб. Сначала я решил, что смогу играть в теннис или пить пиво, пока мой брат будет пытаться осеменить Йеджиде. Я все спланировал: к моему возвращению Дотун должен был уже уйти, Йеджиде — одеться, а я бы делал вид, что ничего не знаю.
Но на полпути в клуб я развернул машину и поехал домой. Надеялся, что найду их в гостиной, что они будут сидеть по противоположным углам комнаты и смотреть телевизор. Думал, что Йеджиде может и не оказаться настолько податливой, а Дотун — настолько неотразимым и у меня еще будет шанс сказать брату, что я передумал. Я начал сомневаться в своем плане. Мне было невыносимо представлять, как он касается моей жены.
В гостиной никого не оказалось.
Я мог бы развернуться и уйти, когда под дверью спальни стало ясно, что уже поздно останавливать то, что произошло по моей же воле. Я мог бы спуститься и выйти из дома, но я будто прирос к месту. Размякли кости, и мне казалось, я вот-вот упаду. Я обеими руками схватился за металлическую дверную ручку и прижался лбом к косяку. Слезы покатились по щекам, стоило лишь представить, что происходит за дверью.
Став взрослым мужчиной, я плакал несколько раз, и каждый — из-за Йеджиде. В первый раз — когда она сказала, что считает себя виноватой в смерти матери. «Если бы мать не забеременела мной, она была бы жива», — сказала она, наматывая косичку на указательный палец. Я не знал, что ответить; ее взгляд был полон отчаяния, и слезы обожгли мои глаза. Она моргнула, и отчаявшегося взгляда будто не бывало. Потом она улыбнулась и попросила меня забыть о том, что сказала. «Естественно, я не виновата; дети не решают, рождаться им или нет», — сказала она и выпустила косичку. Она заговорила о чем-то другом, а я утер рукой слезы. Йеджиде притворилась, что их не заметила, а я почувствовал себя свидетелем




