Последний человек в Европе - Деннис Гловер

Хирург сделал под местным наркозом надрез над левой ключицей и оттянул кожу и мышцы, обнажая диафрагмальный нерв. Одна медсестра держала его голову, поэтому видел Оруэлл только блестящие металлические инструменты в руках Дика. Ему заранее рассказали, что будут делать. Этот нерв – на самом деле их два, на каждой стороне, – контролировал движение диафрагмы, и если обездвижить ее левую или правую сторону, то соответствующее легкое сможет отдохнуть, набирать меньше кислорода, в котором-то и процветает туберкулезная бацилла и без которого она быстрее уступит природной защите организма. По крайней мере, так писали в учебниках медицины, но человеку со стороны это казалось наследием викторианского суеверия, будто для организма полезно в принципе все, что причиняет боль и дискомфорт.
Оруэлл осознал, что невольно ерзает на столе, гадая, как же они будут давить так называемый диафрагмальный нерв; вот этого никто не объяснял – видимо, потому, что об этом слишком страшно думать. Сейчас боль чувствовалась, факт, но откуда?
– Пожалуйста, лежите совершенно спокойно, – сказал Дик, беря хирургический зажим. – И… сейчас! – решительно сказал он, воткнул в него инструмент и резко сжал.
Взрыв – или как будто взрыв. Зрение залил ослепительно-желтый свет из точки, где зафиксировали зажим. Боль была такой сильной, что он хватал ртом воздух, но прошла за секунду – нерв вывели из строя. Все кончено. Зажим убрали, его окатила волна облегчения. Он расслабился, непроизвольные подергивания прекратились.
Но операция продолжалась. Медсестра в белом халате уже вскрывала ампулу и набирала из нее другой шприц, положила его в металлический почкообразный лоток и протянула хирургу. Оруэлл безрадостно отметил, что на столе еще полно таких же шприцов.
– Это просто вторая доза местной анестезии, – сказал Дик, поправив очки на носу, после чего снял простыню с нижней части туловища и вонзил иглу. Должно быть, скоро будет новый вид боли.
Посередине тела стало пугающе расплываться онемение. Пока анестетик делал свое дело, медсестры перевернули пациента на правый бок, подложили под пояс подушку и поместили его левую руку над головой – в этом положении он чувствовал себя совершенно беспомощным и опять же не видел, что с ним делают. Затем Дик взял новый шприц.
– В этот раз инъекция будет глубже.
Оруэлл поморщился, почувствовав укол.
Сразу после этого хирург взял новый инструмент. Тоже шприц – но такой большой, что напугал бы и корову или лошадь. К нему присоединялся резиновый шланг с чем-то вроде велосипедного насоса и датчиком давления. Выглядело это люто – словно вышло из готических ужасов, которые он так любил в детстве. Этот шприц тоже воткнули в него, где-то под легкими. Даже под наркозом он чувствовал покалывание в животе.
– Пошла кровь, – сказал Дик. – Повторим.
Он в ужасе наблюдал, как иглу извлекают из бока, сливают в лоток кровь, после чего вставляют обратно. Из-за внезапного приступа боли он брыкнул ногами.
– Вошли в плевральную полость, – спокойно сказал хирург. – Теперь крови нет. Продолжаем.
Господи боже, да что с ним вытворяют? Когда к тебе присоединяют эту жуткую машину – более того, засовывают так глубоко, – это одновременно страшно и унизительно.
Дик начал качать насос.
– Это просто азот, бояться нечего.
Оруэлл чувствовал себя экспериментальным образчиком, лежащим на операционном столе на потеху садиста-хирурга.
– Пожалуйста, вы можете объяснить, что делаете? – выдохнул он.
– Мы наполняем вашу диафрагму воздухом, чтобы легкое спалось и в нем не осталось кислорода. Не надо разговаривать.
Лучше от этих знаний не стало. Процедура длилась словно целую вечность. Глядя на живот, он видел, как запавший левый бок надувается, словно воздушный шарик. А он мог только лежать молча, пока над ним трудились врачи.
Медсестра, видимо наблюдавшая за датчиком насоса, зачитывала показания вслух:
– Пятьдесят… семьдесят пять… сто.
Он непроизвольно бросил взгляд на датчик.
– Пожалуйста, лежите спокойно.
Накачивание продолжалось.
– Двести.
Чтобы успокоиться, он дышал как можно размереннее, стараясь думать о чем угодно, кроме страстей, что с ним происходят, но тут обнаружил, что возвращается мыслями к Испании и шоковой терапии, когда ему стимулировали гортань после пулевого ранения.
– Триста.
Это все никак не кончалось.
Четыреста… пятьсот.
– Достаточно, – сказал Дик. – Лучше не перегибать. – Тон у него был чуть ли не разочарованный.
Большую иглу извлекли из бока – при этом опять стрельнула боль, – рану обработали антисептиком и заклеили пластырем. И снова окатила волна облегчения, а на лбу выступила испарина. Все хорошо – больше боли не будет.
– На сегодня мы закончили, мистер Блэр. Медсестра, в следующий раз наметьте семьсот пятьдесят. Возможно, в дальнейшем дойдем до тысячи.
– На сегодня?
– Мы, разумеется, будем готовить вас постепенно. Азот усваивается медленно. Вашим организмом.
– Да?
– Да, для начала будем проводить процедуру каждые несколько дней.
Только подумать, что этот гигантский шприц…
Должно быть, Дик читал его мысли.
– Через какое-то время будем проводить процедуру раз в неделю. В конце концов, если повезет, только раз в месяц.
– И долго?
– Недели, месяцы, мистер Блэр. Сколько потребуется. Мы же хотим вас вылечить.
Он заерзал под простыней. Неужели теперь это все его лечение – вся его жизнь? Его будут выжимать и наполнять вновь?
– Потом станет проще.
* * *
В следующие недели он жил в каком-то сне или ступоре, пока его тело пыталось привыкнуть к жизни с одним легким. Периодически его закатывали обратно в кафельную палату для, как они выражались, «поддуваний», а датчик доходил до восьмисот, девятисот и тысячи; сколько раз это происходило – он уже и не помнил, и потребовалась вся решительность, привитая в частной школе, чтобы не канючить и не умолять прекратить. Почти ежедневно медперсонал в белых халатах измерял его температуру и пульс, стучал по суставам, заглядывал в горло и брал кровь на анализ. Между делом его регулярно брили налысо. Ему даже удалили зубы и сделали вставные – родные не выдержали постоянного действия лекарств и стискивания челюстей из-за невероятной боли.
Ему, конечно, хотелось жить, но он почувствовал странную потребность сопротивляться всему хорошему, что с ним делают, только бы поскорей вернуться к роману. Его заверяли, что ему необходим полный покой. Садиться, ворочаться, тянуться за чистой бумагой, поднимать и опускать руки для печати двумя пальцами – от всего этого учащалось дыхание, а значит, укреплялись бациллы. Но даже после всех объяснений он ничего не мог поделать с позывом писать. Дик велел медсестрам забрать у него пишмашинку, но понимал, что этим его не остановит.
– Что, теперь пишем пером?
Оруэлл – настолько увлеченный творчеством, что не заметил, как вошел Дик, – поднял глаза и приветственно улыбнулся.
– Вообще-то, это новинка – шариковая ручка.