Музейная крыса - Игорь Гельбах
В Архангельск улетели мы на «кукурузнике», биплане, он стартовал с зеленого поля перед зданием школы, где находилась радиостанция. Полет длился недолго, внизу остались острова, церкви, колокольни и строения монастыря, затем мы пролетели над морем, а далее открылось ровное голубое, с отблесками света зеркало залива и широкое русло Северной Двины, после чего мы приземлились и, выйдя на летное поле, ощутили, что в Архангельске прохладней, чем на Соловках.
Из аэропорта мы направились в город, где отыскали гостиницу. Свободных номеров не было, нашлось лишь одно место для Эммы, мне же предстояло провести ночь в кресле в вестибюле гостиницы. Я натянул на себя свитер, сверху накинул пиджак, а остальные вещи Эмма отнесла в номер, где познакомилась с соседкой и переоделась в теплую одежду. Затем мы вышли на улицу и отыскали столовую. Выбор был не особенно богат, но жаловаться не приходилось, аппетит у нас был отменный. Был конец рабочего дня, люди расходились по домам по деревянным тротуарам, покупали газеты и сигареты в лотках, соображали портвешок на троих у магазинов. Я купил бутылку армянского вина, пачку болгарских сигарет «Вега», и мы направились в сторону набережной, где внезапно пришли мне на ум пушкинские строки…
…Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
5
Вернувшись в Питер, тем же вечером на душном Загородном проспекте мы встретили одного моего знакомого поэта, как всегда полупьяного. В руке у него была бутылка итальянского вермута «Чинзано». Он приветствовал меня обычным своим восклицанием:
Дайте мне девушку синюю-синюю,
Так чтобы груди висели до пят,
Я проведу по ней красную линию,
Пусть ласкает мой взгляд.
Поэт позвал нас к себе – жил он у Пяти Углов. Все начиналось заново, возвращалось на круги своя, и как бы огромна ни была земля, где мы жили, мы всегда возвращались в Питер.
6
Когда Эмма сообщила мне, что вместе со всей семьей уезжает за границу, вернее собирается уезжать, я был поражен: Оскар Моисеевич, его фотографии, ателье, наконец Эмма, казались мне естественной частью нашей жизни. Я этого не ожидал, хотя и знал, что довольно много людей уезжает или пытается уехать из страны.
Все это никогда не кончится, убеждала она меня. Но жизнь меняется, говорил ей я. Правда, я не был уверен в том, что меняется она достаточно быстро, но после армии и службы в лагерной охране, после поездок по стране я не был уверен и в том, следует ли так уж спешить с переменами, иногда я думал о возможности каких-то изменений в Питере, но сама страна казалась мне совершенно иной по своей природе, да и жила она совсем по-другому.
Слушая Эмму и пытаясь понять то, о чем она говорила, я не верил ей до конца. Она тоже ощущала все это иначе, я бы сказал, гораздо драматичнее и даже с элементом пассионарности. Она была одержима этой новой, поселившейся в ее сознании идеей, была у нее такая способность загореться идеей, поверить в нее и идти до конца, и вот теперь она готова была бросить все, чтобы уехать. Иногда мне казалось, Эмма просто искушает меня, зовет, манит, играет…
– А чем же ты будешь там заниматься? – спросил я у нее. Когда-то она закончила пединститут, не захотела преподавать математику в школе и начала работать в фотоателье у отца.
– Попробую заниматься фотографией, – ответила она, – вместе с отцом.
Так я узнал, что Оскар Моисеевич собирается уехать в Америку вместе с семьей и фотоархивом. Позднее его архив приобрел Стэнфордский университет в Калифорнии.
– Ты не знаешь, что такое быть евреем, – сказала Эмма в другой раз. – Но ты можешь поехать с нами, если захочешь, – предложила она. – Мы доедем до Вены, а затем улетим в Штаты. Я хочу жить с любимым человеком и иметь от него детей. Может быть, у меня все получится в новой стране. Здесь же у нас с тобой нет будущего. Я старше тебя, да и еще много чего стоит между нами.
– Ну да, я ведь член партии, – сказал я ни к селу ни к городу.
– Когда ты успел? – спросила Эмма.
– Еще в армии, – сказал я.
– И что ты там делаешь? – продолжала она.
– Плачу взносы, – честно ответил я.
– И все? – усомнилась она.
– Все.
– Ну а еще? – настаивала Эмма.
– Участвовал в заседаниях штаба народной дружины, – признался я чистосердечно. – Я ведь служил во внутренних войсках, отвертеться не удалось.
– В штабе заседал, – несколько загадочно протянула она, и я на мгновение почувствовал себя чем-то вроде живого трупа. Затем она усмехнулась и больше никогда не возвращалась к вопросу о моей партийной и общественной деятельности.
Ощущение, о котором я упомянул, возвращается ко мне время от времени и по сию пору. Связано оно обычно с тем, что я вдруг ощущаю себя лишним, ненужным и чуждым тому, что происходит вокруг. То есть в большей мере мертвым, чем живым, являя странный, но присутствующий в мире тип человека. Насколько это связано с оригинальным выражением Л.Н. Толстого, я не знаю. С одной стороны – никак, но с другой… Отчего услышанный по радио голос объединился в моем сознании с моим переживанием живого трупа? Просто ли в силу случайной ассоциации или оттого, что в пьесе сказано было и подразумевалось нечто невероятно существенное?
7
Итак, они собирались уезжать. Я же в конце концов, после непродолжительных раздумий отказался от этой идеи. В здешней жизни, частью которой мы были, Эмму, как и меня, очень многое не устраивало. Ну а если я ничего не мог понять в происходящем вокруг, где уж мне было надеяться найти себя где-нибудь там, в чужих краях? Я не хотел начинать жизнь сначала. Не было у меня и страшной, настоятельной причины, которая не позволяла бы мне оставаться здесь, которая требовала бы моего отъезда, не давала бы мне покоя, жгла и преследовала меня. Получалось, что здесь, в Питере, я был у себя дома, она же чувствовала себя как незваный или пересидевший за столом гость. Да, таким людям, как Эмма, приходится уезжать, думал я, уезжают и другие, ну а я, очевидно, принадлежу к тем, кто должен остаться и строить свою жизнь здесь.
В последний раз, почти перед самым отъездом Эммы из страны, мы направились с ней в Грузию – хотелось оказаться за пределами всего нам дотоле известного, к тому же с детства Эмма мечтала побывать в горах. В Тбилиси мы остановились в доме одной




