Возвращение с Марса - Василий Павлович Щепетнёв

— Слушайте! — вдруг сказал он, вытаскивая из гнезда штекер наушников.
Сначала мы услышали только белый шум. Шипение великой мировой пустоты, статический гул вселенского похоронного звона. Потом, едва различимый, словно голос из-за толстой стеклянной стены, прорезался другой звук. Чёткий, металлический, лишённый всякой эмоции. Женский или мужской — понять было невозможно. Это был просто Голос.
— Siebenundzwanzig, vierzehn. Neunzehn, dreiundsechzig. Siebenundsiebzig, null zwei — донеслось до нас, будто диктор стоял за дверью и говорил, отвернувшись от нас.
Мурашки побежали по моей спине. Не от самих чисел, а от тона. Так мог бы объявлять остановки кондуктор в поезде, идущем в Ад.
Командир, Алексей Витальевич, вздрогнул, будто его хлестнули по щеке. Его рука непроизвольно потянулась к месту, где мог бы в кобуре висеть пистолет, жест, который он повторял всегда, когда чувствовал опасность, которую не мог ни увидеть, ни понять. Но пистолета у него не было, хотя мог бы и разжиться. Вот как я.
— Это что? — его голос, обычно такой твёрдый, сдавленный и хриплый, прозвучал приглушённо.
Василий не отрывал взгляда от шкалы, его лицо в тусклом свете дисплея казалось маской учёного-фанатика, нашедшего наконец искомое.
— Номерная станция. На частоте пять тысяч триста сорок пять килогерц.
— Номерная станция? — командир переспросил, и в его вопросе слышалось непонимание. С врагом, которого можно увидеть в прицел, он знал, как бороться. С этим — нет.
— Именно, — Василий кивнул, его глаза сузились. — «Немецкие дожди», «Линкольнширский поэт», «Севастопольский вальс»… Центр — Юстасу. Передают группы чисел. Вероятно, шифр. Одноразовый блокнот. Не взломать.
Его слова повисли в воздухе, тяжёлые и непонятные, как заклинания старика Хоттабыча.
— Кто передаёт? — в голосе командира прорвалось раздражение, беспомощность человека действия перед лицом абстракции.
— Не знаю. На то она и номерная — всё секрет. Передатчик, диктор, приёмник… Всё врозь. Диктор читает с листа, не зная, что означают цифры. Получатель расшифровывает, не зная, кто читал. Призраки, говорящие с призраками.
— Но говорят на немецком? — упёрся командир, цепляясь за хоть какую-то ниточку, хоть какое-то подобие порядка.
— Нул цвай — значит, ноль два, значит, немецкий. Но это ничего не значит, Алексей Витальевич. Говорить могут хоть корейцы, хоть индейцы, кто им запретит? Это просто маска. Язык-призрак для сообщений-призраков.
Голос из динамика, не изменив интонации, начал затихать. Цифры поплыли, захлебнулись в нарастающем шипении, словно тот, кто их произносил, отдалялся от нас, уходя в какую-то иную плоскость бытия, где мы были лишь случайными, незамеченными слушателями.
— Всё, — Василий с досадой выключил приёмник, и тишина, теперь казавшаяся ещё более гнетущей, обрушилась на нас вновь. — Днём приём на этой частоте плохой. Ионосфера, скачки… Ночью еще поищу, хотя что толку? Это ведь может и не человек вовсе, а искусственный интеллект шалит.
Командир долго смотрел на него, а потом перевёл взгляд на меня.
— Доктор, что это вы проделали с водой — там, в Ключах? — спросил он теперь меня.
Вопрос повис в воздухе, острый и неожиданный, как удар локтем в бок в очереди за визой в Германию.
— Долгая история, Алексей Витальевич. И секретная. Позже расскажу, если… — я отвёл взгляд, глядя в окно.
Он не стал настаивать. Просто кивнул и отвернулся. Секреты — это серьезно. С секретами не шутят. Статья 283.
А я закрыл глаза, пытаясь всё-таки заснуть. И видеть сны, быть может. Хотелось бы снов простых, беспечных, из прежней жизни.
Вода… Что я знаю о воде? В Антарктиде, на станции «Ломоносовская», многое о ней говорят. И всяк своё. Иные — с благоговением. Иные — со страхом. Учёные-прагматики и техники-мистики. Ну, собственно вода. Аш два О. Лёд. Пар. Переохлажденная вода. Перегретая вода. И производные воды — простые и сложные. К сложным производным относятся и некоторые живые существа. Или даже все, если копнуть достаточно глубоко. Включая меня. Включая нас всех. Мы всего лишь сложные, самоосознающие сосуды с водой, которые на время решили, что они — нечто большее.
Мы изучали озеро Ломоносовское. В ста сорока километрах от Южного полюса по гринвичскому меридиану. На глубине три с половиной километра под поверхностью льда. Озеру было тридцать миллионов лет, или около того. Вечность в ледяной тюрьме. Всё это время оно было изолировано от остального мира ледяным барьером, толщиной в эпохи. У Конан-Дойля есть роман о затерянном мире, где сохранились динозавры. Ломоносовское озеро — тот же затерянный мир, только водный, тёмный, холодный и бесконечно древний. Правда, динозавров в нём мы не нашли.
Но нашли другое. Крайне необычное, куда необычнее костей и окаменелостей. Мы нашли саму Жизнь. Но не такую, какой мы её знаем. Не углеродную, не ДНК-шную. Нечто, существующее в толще воды, в вечном мраке и холоде, под чудовищным давлением. Нечто, что, возможно, даже не догадывается о нашем существовании там, наверху, под жалкой плёнкой атмосферы. А может, догадывается. И наблюдает. И ждёт.
От этих учёных мыслей, всегда таких упорядоченных и строгих, но теперь ведущих в самый тёмный уголок безумия, я быстро засыпаю. Бегство в сон. Единственное доступное убежище.
Заснул и на этот раз. И мне приснилось, что я там, в глубине. Давление сжимает череп, темнота давит на глаза. И сквозь стекло иллюминатора батискафа на меня смотрит нечто. Оно не имеет формы. Оно — просто движение. Тень в толще воды. И оно передает сообщение. Не числа. Не слова. Просто холод. Бездонный, абсолютный холод, проникающий в самое нутро, в саму душу. И я понимаю, что это и есть тот самый шифр. И он адресован мне.
Глава 16
Голос пробивался сквозь толщу темноты небытия. Он был не частью сна, а скорее крюком, зацепившимся за край моего сознания и с нечеловеческой силой выволакивающим меня из ваты нави наверх, в явь, к свету, который резал глаза даже сквозь закрытые веки.
— Больной! Больной! Просыпайтесь!
Голос был низким, грудным, глубоко женственным, но в нем не было ни капли утешения. Это был голос-приказ, голос-констатация. Голос, привыкший, что ему повинуются. Я из последних сил, с тихим стоном, больше похожим на предсмертный хрип, открыл глаза. Мир плыл, но постепенно собирался в блеклое, но четкое изображение, как фотография в красной комнате любителей старины. У нас на «Ломоносова» был такой. Плёнка, реактивы, фотобумага. Как у первопроходцев.
Наконец, изображение проявилось полностью.
Передо мной была женщина. Медсестра? Да, конечно, медсестра. Белый халат, накрахмаленный до хруста,