Останься со мной - Айобами Адебайо
Каждый член семьи придумал имя. Даже мачехи Йеджиде поучаствовали в имянаречении. Имя «Оламида» выбрала Йеджиде, но все решили, что я, потому что это было первое имя, которое я назвал. Но я не дал этому ребенку ни одного имени. От выпитого пива мои слова звучали так, будто я, отец девочки, долго думал над значением этих имен, прежде чем включить их в список, который теперь зачитывал вслух. Три бутылки пива существенно облегчили отцовскую задачу.
Все бросились меня поздравлять. Меня называли Бабой Абуро, Бабой Икоко, Бабой Бэйби, повторяя все данные ребенку имена, и, наконец, Бабой Оламиды. Коллеги хлопали меня по спине и говорили, что следующий ребенок должен быть мальчиком. Друзья твердили, что я позволил Йеджиде начать с простого, с девочки, значит, в следующий раз должен быть мальчик. А лучше два, три или четыре мальчика — на сколько хватит сил. Потом кто-то вспомнил о Фуми и добавил, что я теперь выполняю двойные обязанности.
Коллеги и друзья решили, что мне нужно подкрепление. Всякий, кому предстоит задача наделать много сыновей с двумя красивыми женщинами, нуждается в подкреплении. Пора готовиться, сказал кто-то из друзей. Мы сидели за большим металлическим столом под брезентовым навесом, где проходила церемония. Пили пиво, ели жареное мясо и разговаривали. Мои друзья были пьянее меня, но потом Дотун предложил мне выпить несколько бутылок «Одеку»[25], готовясь к предстоящему испытанию.
Дотун принес ящик стаута и протянул мне бутылку из коричневого стекла. Другие мужчины за столом принялись скандировать: «Одеку, Одеку, Одеку!» Они вставали и протягивали мне бутылки, как дар, как вклад в укрепление моей мужской силы, благодаря которой дом наконец наполнится детьми в компенсацию за годы, когда жена никак не могла забеременеть. Одна бутылка, потом другая — друзья подбадривали меня всякий раз, когда я ставил на стол пустую бутыль из коричневого стекла, будто я был вождем, вернувшимся с битвы с головой соперника.
Я уже не помню, как Фуми оказалась за этим столом и тоже начала участвовать в пьяном дебоше, устроенном якобы с целью населить наш дом дюжиной детишек. Но вскоре мы с ней уже пили вместе и хохотали как идиоты. Прежде я никогда не видел, чтобы Фуми пила пиво. Пьянство никогда не было проблемой, ни моей, ни моих женщин. В то воскресенье, через месяц после смерти Фуми, когда викарий закончил проповедь, я решил, что бороться с пьянством мне ни к чему.
— Когда мы просим Господа избавить нас от лукавого, мы на самом деле просим его избавить нас от самих себя. — Викарий вытер лоб белым платком. — Сегодня я призываю вас избавить себя от всякого зла, которое вы сами приносите в свою жизнь своими же руками. Склоним же головы и помолимся.
Я зажмурился и пытался молиться, но не мог перестать думать о Фуми. Разглядывая витраж, я видел ее лицо как наяву, слышал ее последний крик и смотрел, как она пыталась ухватиться за перила после того, как я столкнул ее с лестницы.
17
В детстве мои мачехи укладывали спать своих детей и перед сном рассказывали им сказки. Но это всегда происходило за закрытыми дверями. Меня никогда не приглашали; я стояла в коридоре и переходила от двери к двери или от окна к окну, пытаясь определить, чей голос лучше слышно.
Я утешала себя тем, что ребенок без матери может сам выбирать сказку. Если мне не нравилась одна история, я переходила к другой двери. В отличие от сводных братьев и сестер, мне не приходилось сидеть за запертой дверью и дослушивать сказку до конца. Я была свободна. Иногда я забывала посмотреть под ноги, прежде чем усесться под дверью или окном, и садилась в куриное или козье дерьмо. Не все мои мачехи были чистюлями; некоторые даже не убирались в своей части коридора перед сном.
Больше всего мне нравились загадки, так как я знала все ответы. Тонкая нить между небом и землей? Дождь. Кто ест с царями, но не убирает за собой тарелки? Муха. Сидя в коридоре, я беззвучно проговаривала ответы задолго до того, как мои братья и сестры произносили их вслух. Когда других детей просили похлопать в ладоши тому, кто первым ответил, я улыбалась и чувствовала, как краснею, будто хлопали мне.
В некоторых сказках были песенки, и я подпевала, но всегда очень тихо. Если бы мой голос услышали, если бы кто-то из мачех вышел и обнаружил меня в коридоре, мне бы досталось. Меня схватили бы за ухо и оттаскали как следует. В нашей полигамной семье считалось, что подслушивающие — не просто невежливые люди, а злостные нарушители. У всех были секреты, и эти секреты берегли как зеницу ока. Я научилась ступать неслышно и слушать шаги, приближающиеся к двери с другой стороны. Слушать сказку и при первых признаках опасности убегать в свою комнату, как мышка.
Больше всего мне нравилась сказка про Олуронби и дерево ироко. Мои мачехи рассказывали эту сказку иначе, и поначалу я им не верила. В их версии Олуронби была рыночной торговкой, пообещавшей отдать дереву ироко свою дочь, если оно поможет ей продать больше товара. В конце сказки дерево забирало девочку. Я ненавидела эту версию, потому что не верила, что мать способна обменять своего ребенка на что-то другое. Сказка казалась бессмысленной, поэтому я придумала для нее другой конец. Всякий раз, когда кто-то из мачех принимался ее рассказывать, я потихоньку добавляла что-то от себя и в конце уже не слушала, а сама себе сочиняла эту сказку.
Оламида узнала мою, переделанную версию истории про Олуронби. Я начала рассказывать ей сказки после отъезда муми. Та сочла бы это странным, ведь младенец даже не понимает смысла




