Припрятанные повести - Михаил Захарович Левитин
Как же я раньше не замечал в ней, прекрасной, неотразимой, сходства с этой?.. Что меня заставило заметить, или я уже тогда боялся разлуки с ней?
Я смотрел на нее с галерки в бинокль, она шла впереди кавалькады очень похожих на нее, но все же совсем других, изображая тамбурмажора, в белых лосинах, красной курточке, гусарском кивере. Она была выше всех по крайней мере на целый кивер, хотя, если убрать бинокль, все они становились размером с муравьев. Но зато, когда не дрожали руки, можно было скорректировать фокус и разглядеть ее лицо с крупными ноздрями, курносое, скуластое, почему-то белое-белое, отчего на нем просто, можно сказать, возвышались глаза, ее ноги в белом трико, ноги, которых она всегда стыдилась, и на мои похвалы поджимала их и говорила, не кокетничая: «Они ужасны, ты ничего не видишь, это я стараюсь, чтобы никто не видел их недостатки».
Когда мы все-таки встретились, а это произошло в другом городе, в гостинице, при странных обстоятельствах, где их полным-полно набилось в мой номер, этих девчонок, они устроились на полу, на тумбочках, на постели, на столе и почему-то, как только вошли — начали петь, и она сидела почти у самых моих ног, не обращая на меня никакого внимания, и одна из кордебалета расчесывала ей волосы.
Что они пели в тот вечер, не помню. Возможно, пели именно для меня. Только во взгляде ее не чувствовалось никакого воодушевления.
Я сидел, положив на спинку дивана руку, и помню, как она усмехнулась, когда какая-то запоздавшая хористочка просунулась мне под руку и положила голову на плечо.
А потом мой приятель побежал провожать ее в номер, но через пять минут ворвался ко мне с криком: «Ледяная! Ледяная! Она ничего не чувствует. Я ей грудь погладил, а она даже не шелохнулась, закрыла дверь за собой».
Чего он ждал от нее, что такого особенного в этой его руке?
Она любила играть с мужчинами, особенно с теми, кто при виде ее начинал лезть на стену.
Она заигрывалась до такой степени, что один из них, пьяный и сильный, ударил ее бутылкой по голове.
В кураже она была способна на большие дела.
По крымской дороге, где она ехала в машине вместе с подругой, за ними увязался грузовик с солдатами в открытом кузове. Она хохотала и, чтобы разъярить солдат, высунула свою некрасивую лучшую в мире ногу из окна, грузовик включил полную скорость, и долго им приходилось удирать от разъяренных солдат, расстегнувших брюки, размахивая в воздухе своими дубинками.
— Как же ты до сих пор жива? — спросил я.
— Не знаю, — криво усмехнувшись, ответила она.
Она рассказывала мне это не потому, что хотела, чтобы я узнал о ней все, просто ей не о чем было больше рассказывать. Ей казалось, это весело.
А мне оставалось только умереть после таких ее рассказов, что я и сделал, когда она все же пришла одна ко мне ночью и легла как-то сзади меня, замкнув кольцо, в вечернем синем платье, легла, как обложила лагерем крепость, а я сидел к ней спиной и чувствовал, что повернуться не сумею, все, я закончился, я умер.
— Я подумала тогда, что ты больной, а ты, оказывается, слишком долго ждал меня…
Мы танцевали вдвоем в чьей-то квартире, она включила что-то латиноамериканское, любимое мной, сделала несколько резких движений, рассчитывая, что поддержу, а я задохнулся, сразу сошел с дистанции, понял, что не выдержу ее напора. Потрепетал еще некоторое время, а потом замолк, когда она двигалась вокруг меня. Хорошо, что сделала вид, будто так и надо, она никогда не хотела лишить уверенности тех, кого любила.
— У, крокодил, — говорила она, разглядывая мое лицо, когда мы оставались вдвоем. — Настоящий крокодил.
И смеялась. Она смеялась, как дура, до упаду. А потом тоже, как дура, впадала в тоску, из которой ее трудно было вывести, следовало уйти. Она спала, как шахтер после смены, чтобы не слышать ни одного шороха, покрывала подушкой голову, там и дышала, под подушкой.
Это было нелегкое дыхание и нелегкий характер.
Ей надо было устроить свою жизнь, и она устроила ее именно в театре, пользуясь нашим горючим. Потому что, по статистике, самое большое количество мужчин ходило именно в наш театр. Обычно больше женщин ходит.
А тут мужчины ходили, и один из них остался с ней навсегда.
Но и это меня не интересовало, как и память о нашем разрыве. Некрасивом, каком-то мексиканском, когда я выследил, набросился на нее с ножом, а она подставила грудь, как в сериале, и сказала:
— Давай. Если кто-то и способен из моих знакомых это сделать, то прежде всего — ты. Ну давай.
Я положил нож на кухонный столик и ушел.
Долго еще мне снилось, что кто-то другой все же выследил и убил ее, а из подъезда вытягивают и никак не могут вытянуть бесконечное тело.
Она смеялась позже, когда я рассказывал о своей мечте видеть ее погибшей.
— А в спальне был такой же, как ты, человек, смешной, — сказала она. — Фотограф. Лысый такой же крокодил, как ты. Только в душу мою не лез.
Она смеялась от пупка, закидывая голову в смехе так, что становилось видно небо. На кого-то она, действительно, становилась похожа, когда хохотала, — с этой жилкой на лбу, вздувшейся от смеха, казалось, кровь отливает от лица и приливает в жилку, хохот растягивал черты лица, придавая лицу сходство с черепом, а она, чтобы не умереть от смеха, начинала хвататься то за воздух, то за меня. Это случайное сходство не давало мне покоя. Не мог же я все придумать! Я помню, мне еще хотелось прикоснуться к ней и убедиться, что это именно она, а не кто другой.
— Ты похожа на смерть, когда смеешься, — говорил я ей. — В каком еще театре возможна такая героиня?
Но она не могла остановиться.
Французы говорили, что только в нашем театре находят кусочек парижского неба, украинцы находили самих себя, немцы понимали, что они потеряли, проиграв войну, остальные просто радовались, а я думал, что все созданное в прежние годы вместе с ней и называется Богемой, со всем этим глубоким, уже ставшим оперным, смыслом этого понятия.
Она была свободой, богемой, желанием.
А сходство, ну что сходство: бояться сходства — все равно что не жить.
Как же смрадно на душе, когда понимаешь, что больше делать




