Мои великие люди - Николай Степанович Краснов

Детство мое прошло в степной деревеньке, где кругом лишь поля да крутые овраги — место всех мальчишеских забав. И оказавшись на родине жены, я словно бы вернулся в свое детство: кругом те же хлебные нивы, те же лога — с птичьими гнездами, кручами, зайцами. А река, озеро, лес оказались тем счастливым добавлением, которое меня крепко-накрепко привязало к Дивному: обо всем этом жители моей деревеньки говорили как о недосягаемом, и я с малолетства тосковал по неведомым морям и рекам и особенно — по лесам. Дивное с избытком компенсирует все, чего мне в детстве недоставало.
И всегда у меня так: сколько бы времени ни пробыл здесь, все мне мало. А о новой встрече с селом я мечтаю тотчас же, как только меня начинает томить мысль о расставании с ним. И где бы ни был — брожу ли возле моря, по Москве ли, сижу ли дома, всегда думаю, а как мне было бы сейчас хорошо в Дивном.
Бывает, не захочешь ждать тепла и нагрянешь сюда в разгар зимы, так истоскуешься. И тогда тут мне все мило — поля и леса в снежном наряде, опушенные инеем деревья, затейливые сугробы у домов, морозные скрипы в тишине улиц, утренние дымы над селом, шум детворы на обкатанных горках. В хозяйстве тещи к этой поре уже есть прибавление — ягнята или телок, и пока трещат морозы, они в хате. Ляжешь спать — и всю ночь снится мое крестьянское детство. Беспокойство доставляет лишь гусыня, высиживающая свое потомство под кроватью, на которой мне приходится спать. Поутру, едва развиднеется, она с шумом срывается с гнезда, отчего я всегда просыпаюсь в испуге, идет вперевалочку на середину хаты, воинственно гагакая, точно бросая кому-то вызов, и, на миг замерев, неожиданно громко выстреливает накопившимся за ночь добром. После этого она гагакает с еще большей силой, то ли испугавшись собственного выстрела, то ли празднуя победу, резко взмахивает крыльями, взбивая пыль по всей хате, а завершив утренний туалет и физзарядку, крича уже тише, умиротвореннее и кося бусинками глаз на меня, наблюдающего со всеми предосторожностями за ней из-под одеяла, лезет вновь под кровать, в свою корзину.
К весне же я тут непременно. Самое золотое мое время — май. Пора ландышей, цветущей калины, боярки. В лесу лишь я один да соловьи. Тут их по весне тысячи, неутомимых, звонкоголосых. Все полно затаенной силы. Только-только опушатся деревья зеленью, день-два — и, глядишь, уже, как говорят в Дивном, напупкался цвет у яблонь, а как пошли теплые дожди, сады занимаются белым и розовым, а дохнет теплом благодатное лето, деревья вздымают могучие ветви, полные листьев и плодов.
В пору грибов и ягод мы здесь всей семьей: у жены отпуск, у сына каникулы. С ними мне тут еще радостнее. Куда ни пойдем, всюду подстерегают воспоминания: тут проводили свой медовый месяц, тут жену перетаскивал на закорках через ерик, разлившийся после дождей, тут наш сын сорвал первый в своей жизни гриб, а тут — свою первую в жизни землянику, тут сидели перед разлукой, а тут была наша встреча, тут ловили и варили раков, тут скирдовали сено, помогая колхозу. И независимо от того, один я или со своими близкими, бродя по излюбленным местечкам, я живу теми давними днями, когда мы были моложе, и даже когда жена и сын рядом, кажется, больше люблю их тех, прежних, и себя самого больше люблю прежнего, и прошлые летние сезоны мне милее нового, хоть и грибов встречается больше и ягод немало уродилось. И каждый новый день все более роднит с Дивным. Не замечаю, как сам вношу свой вклад в это родство. Не дал срубить старые ветлы. Защитил от дурного охотника аиста, от неразумных мальчишек — цаплю, ужа, всякую безобидную тварь. Сажал молодые яблони и вишни. Поселил на палисаде у тещи березку и кленок. По берегам речки, у родников и на чибиснике разбросал ягоды облепихи, на солнечных взгорках прикопал семя пицундской сосны, посеял желуди, привезенные из Тригорского, с пушкинского «дуба уединенного». И не знает только тот, кто не посадил ни единого растения, что, сажая деревья, еще больше привязываешь себя к полюбившейся земле. Неспроста, просыпаясь по утрам, встречаю я здесь чуть ли не с криком восторга каждый занимающийся в окне день. Неспроста стремлюсь сюда издалека, даже от теплого моря, порой срываясь до срока, вот точно так же, как генерал в свой теперешний приезд. На курортах экономлю дни для Дивного. И, как это ни смешно, сбежав с моря, с превеликим удовольствием купаюсь в зеленой от лягушек родной луже. И не жалею о потерянном, лишь в одном всегда раскаиваюсь, что бываю здесь недостаточно, нет-нет да и осенит, что, наверное, надо бы мне жить только здесь, ни в каком другом месте. Как понимаю, в этой моей любви к Дивному, острой, пронзительной, в первую очередь дает себя знать мое крестьянское происхождение.
…Мои побратимы — поля да леса. Все слушал и слушал бы их голоса: и жалобу ветра, и песню дрозда, и дождика лепет, и трепет листа. Бродил и бродил бы по рощам грибным, по ягодным взгорьям, садам молодым. В тиши хорошо посидеть у межи, в траве полежать, затеряться во ржи. И, кажется, весь замирает простор, когда мы душевный ведем разговор. И есть что сказать нам, и есть что спросить, и есть что припомнить, и есть что забыть…
Отменная память у генерала: все, что хочется ему в лесу повидать, находит безошибочно, в провожатых не нуждается ни в самой чащобе казенника, ни в темных логах. Какой-то особой, своей, знакомой с детства тропинкой выводит нас на колхозные сады.
Раньше они были барские, токаревские. В революцию их поделили сельчане между собой, на каждый двор по десятине. И хоть давно они артельные, а доныне каждая делянка свое подворное имя не утратила: Феди-Бедина роща, Коленкина, Анташкова, Охремкина, Черкашина, Никодимова. Иные давно уехали, а роща все еще их именем зовется.
Наверняка это было в задумке у генерала — выходит он как раз к своей роще. Останавливается. На губах его грустноватая улыбка, в которой укор и сожаление: не такой когда-то делянка была, не такой. В руках у него кривой садовый нож. Я и не заметил, когда