Мои великие люди - Николай Степанович Краснов

Поднес я карточку к свету и, узнав знакомое лицо, воскликнул:
— Это же Иван-шофер! Обманщица! Твой, видать, обожатель.
— Да, Иван. Ну и что же? А когда это еще было. Погляди-ка на обороте!
Дарственная фотография датирована сороковым годом.
— В кадровой тогда служил, имел на меня виды. А теперь вон к другой сватается.
— А все-таки, наверное, и сейчас его любишь? — в моих игривых словах была плохо скрываемая ревность. Я сразу духом пал, пригорюнился.
— Ты думаешь, он мне дорог? — она схватила со стола фотографию. — Смотри! Вот! Вот! — разорвала ее пополам и, сложив половинки, еще раз рванула, бросила под стол. — Я в нем нисколечко не нуждаюсь! Понял ты? Отелло!
Сказав это, она прижала мою голову к своей груди и, поглаживая, закачала, забаюкала.
Я же думал: «Счастливец этот Иван-Гвардии, все его любят». Во мне и половины его достоинств нет — смогу ли я с ним конкурировать?
— Хватит тебе, милый! Не верь Ираиде, будто Иван лучше тебя…
Но уговоры ее на меня не действовали: я замкнулся в себе, в своей невеселой думе.
— Что-то мне холодновато. Извини, заберусь под одеяло!
А я уткнулся взглядом в стену, сидел и думал: «А нужно ли мне быть тут, не уйти ли?» Однако здравый смысл говорил другое. Она порвала Иванов портрет, значит, ее больше ничто с ним не связывает. И главное, сам он не ее любит, а Катю.
Я подвинулся с табуреткой к ней поближе, обнял, в знак полного примирения целуя ее глаза, плечи, шею. Щеки ее разгорелись, запунцовели, обжигая. Ласка ее ответная была бурной: не девчоночья, что робка и неумела, — совсем иная, мне еще незнакомая, жадная, ошеломляющая.
Расстегивая пуговицы, срывая застежки, я ожидал, вот-вот она зашепчет умоляюще, как привык слышать от девчонок: «Не надо, не надо!» Но вместо этого, вдруг обвив руками мою голову и давая мне место рядом с собой, потянула меня к себе. А мне хоть бы разуться. Над спинкой кровати нога о ногу — раз! От одного башмака освободился. Раз! Освободился и от другого. И раз за разом грохнуло: бум!.. бум!.. Что уж у них там, за кроватью, было: ведро ли опрокинутое или выварка, а может, и то и другое. Прогремело гулко, на весь дом. Она в испуге оттолкнула меня, шепча:
— Сейчас Анна Ивановна выйдет. Чутко спит, и всегда ей все надо знать… Уходи скорей!
Меньше всего в те минуты мне хотелось показаться на глаза «Тете — достань воробушка» — мигом выскакиваю на улицу.
Ушел я не сразу, ждал: не выйдет ли, не позовет ли?
Лишь на миг она показалась в узком просвете, шепнула:
— До завтра, до завтра! — И заперла дверь на крючок.
Стал я и стою. Вот так приключение! И досадно, и смешно. Разве придет охота об этом рассказывать кому-то? Такого, пожалуй, не случалось даже с тобой, Лафа-Лафаешка!..
8
На следующий день, встретясь с Татьяной Павловной, мы досыта нахохотались. Утирая заслезившиеся глаза и все еще захлебываясь смехом, она уверяла меня:
— Это была лишь минутная слабость. Пожалуйста, не воображай и ни на что подобное не надейся!
А взгляд ее, искристый, лукавый, говорил совсем другое: что мне как раз и не надо надежды-то терять.
— И потом вот что. Ты заигрываешь с моими бывшими ученицами. Ага, попался, покраснел! Значит, правда. И что же ты хочешь — и с ними гулять, и со мной?
Этого она могла бы и не говорить, потому что со вчерашнего вечера я начисто забыл обо всех девчатах, даже о Любочке. На уме была лишь она одна — Татьяна Павловна, Таня, Танечка. Я не мог насмотреться на ее щеки, глаза и губы, вчера мной целованные, на красивые смуглые руки, которые так горячо меня обнимали, и мечтал, чтобы все эго скорее повторилось.
Но ни в этот день, ни в последующие она меня в темную и милую мне боковушку не приглашала — видимо, из боязни самой себя. Мы встречались по окончании ее уроков у озера и прогуливались вдоль берега. Все же и в этих весьма скромных встречах было для меня бесконечно много сладости.
Заканчивалось мое пребывание в доме отдыха. Предложили остаться на второй срок, и я, махнув рукой на обещание редактору газеты заявиться ровно через месяц, согласился: будь что будет!
Увлеченный Таней, письма городских девчонок вскрывал я без особого интереса. Вот что написала в те дни моя, казалось бы, самая надежная любовь: «Пожалуйста, извини, если можешь. Я вышла замуж. Не очень меня ругай, ладно? Бывшая твоя Маргарита».
А всего лишь неделю назад было от нее фото: «Дорогому и любимому».
В другое время от такой новости я бы взревел, а тут лишь усмехнулся: что еще можно было ожидать от Ритки!
Не печалил и отъезд Любочки, принятой в медицинское училище.
Встретила она меня на горке, видимо, поджидала, грустная, тихая, с пристально-нежным взглядом. И все, что она сказала, доныне помню слово в слово:
— Я еще никого так сильно не любила, как тебя, и, наверное, не полюблю… Писать-то хоть будешь? Видела, видела, с кем ты гуляешь. Смотри не загуливайся! Мне ведь все напишут, и тогда уж держись, проберу с песочком! Она же для тебя тетя. Годов на семь старше.
Удивительно, что эти же слова позже, по моему прибытию домой, мне скажет мама, разглядывая фотографию Татьяны Павловны. Скажет и всхлипнет, тревожась за меня. В словах же Любочки никакой тревоги не было — видать, соперничество учительницы всерьез не принимала. Даже посмеялась, как всегда:
— Сердце у тебя мамочкино: всех жалко.
Я и поныне при случае пользуюсь этим ее присловьем. Не высказал я ей тогда, что напрашивалось на язык, а сейчас, спустя многие годы, нет-нет да и воскликну: «Ты прелесть, Любочка!» Только из давней давности разве что воротишь?
Такую душевную привязанность, какая возникла у меня к Татьяне Павловне, я редко к кому испытывал. Милы мне были каждый ее жест, каждое слово, и о чем бы ни рассказывала, слушал ее с упоением, были близки и дороги всякие мелочи, случившиеся за день в ее «женском монастыре» и в школе, заботы ее на завтра. И, конечно, предусмотренную школьным расписанием, проводимую ею совместно с ботаничкой экскурсию учащихся к окаменевшей сосне я пропустить никак не мог.
Из наших ко мне присоединились лишь Колька Косой да Зубной Врач.
С утра у школьного двора всех уже поджидал на пароконной подводе грузный белобородый дед — лесник Евсеич. Мы с ним поздоровались, слово за слово постепенно