Дело Тулаева - Виктор Серж
– Это невозможно, – сказал Ершов.
Он, казалось, плакал, охватив голову руками, пригнувшись к коленям, и дышал с трудом, как астматик. Проходили опустошающие минуты.
– Хорошо бы пустить себе пулю в лоб, – пробормотал Ершов.
– Ещё бы.
Проходят смертельные, бесцветные минуты, а за ними пустота... Заснуть бы.
– Один шанс из тысячи, – пробормотал Ершов, – ну что ж. Ты прав, брат. Сыграем в их игру.
Риччиотти яростно надавил на кнопку звонка. Где-то вдалеке отозвался этот повелительный зов. Молодой солдат специального батальона приоткрыл дверь.
– Чаю, бутербродов, коньяку. Да поживее.
Голубое утро притупило свет в окнах Секретного отдела, который в этот единственный час пустовал. Прежде чем расстаться, Ершов и Риччиотти обнялись. Их окружили улыбающиеся лица. Кто-то сказал Ершову:
– Ваша жена здорова. Она в Вятке, работает в тамошней администрации...
К своему радостному удивлению, Ершов нашёл на столе камеры газеты. Он уже месяцами ничего не читал, его мозг работал впустую, и это временами было очень тяжело. Он бросился в изнеможении на постель, развернул номер «Правды», увидел благосклонное лицо Вождя и долго, усиленно его разглядывал, будто стараясь что-то понять. Он так и уснул, прикрыв лицо этим портретом.
Телефоны передавали друг другу важную новость. В 6.27 утра Зверева, которую разбудила секретарша, сообщила товарищу Попову по прямому проводу: «Ершов сознался...» Зверева, лежавшая в большой постели из золотистой карельской берёзы, положила телефонную трубку на ночной столик. Косо повешенное над нею зеркало отразило её облик, которым она никогда не уставала любоваться. Её лицо было до подбородка окружено, как чёрной овальной рамкой, волной её крашеных, длинных и гладких волос. «У меня трагический рот», – подумала она, глядя на желтоватую складку у губ, выдававшую стыд и злопамятность. В её бледно-восковом лице единственной человеческой чертой были глаза – чёрные, как сажа, лишённые бровей и ресниц. В повседневной жизни эти непроницаемые глаза выражали только упорную скрытность, но наедине с зеркалом – совершенное безумие. Зверева внезапно откинула одеяло. Чтобы поддерживать обвислую грудь, она всегда спала в лифчике из чёрного кружева. В зеркале отразилось её длинное тело, гибкое и смуглое, сохранившее ещё чистоту линий, похожее на тело стройной китаянки. «Китайской рабыни, какие бывают в харбинских домах терпимости...» Она провела сухими ладонями по изгибу бёдер... «Ах, когда же у меня будет...» Затрещал телефон. Послышалось вялое пришептывание старика Попова:
– По-по-поздравляю... Следствие сделало большой шаг вперёд. А теперь, товарищ Зверева, при-приготовьте мне дело Рублёва...
– Сегодня же утром, товарищ Попов.
Почти десять лет прошли для Макеева под знаком унижения, которому он подвергал других, которому подвергался сам. Для него управлять – значило отвечать на малейший протест унижением или репрессией. Вначале, глядя, как какой-нибудь товарищ мучается на трибуне под ироническими взглядами собрания, признаётся в своих ошибках, отрекается от товарищей, друзей, от собственных убеждений, Макеев чувствовал себя не в своей тарелке. «Сукин сын, – думал он, – уж лучше бы ты дал переломать себе ребра». Но после дискуссий 1927-1928 годов он стал с насмешливым презрением обличать старых революционеров, которые отрекались от самих себя, лишь бы их не исключили из партии. У него было смутное предчувствие, что ему суждено получить часть их наследия. Его тяжеловесные насмешки настраивали собрание против партийца 18-го года, который на глазах у всех лишался своего ореола, своей власти и унижался перед партией, – на самом же деле, перед кучкой посредственностей, которые пришли на собрание исключительно дисциплины ради. Багровея, Макеев кричал: «Нет, этого недостаточно! Поменьше фраз! Расскажите-ка лучше о преступной агитации, которую вы вели на фабрике вместе с другими!» Путь к власти открылся ему отчасти именно благодаря этим беспощадным окрикам. Он и шёл по этому пути тем же способом, преследуя побеждённых революционеров, требуя, чтобы они без конца, во всё более грубых и унизительных выражениях отрекались от себя...
Он заставлял своих подчинённых принимать на себя ответственность за его ошибки (ведь он, Макеев, был нужнее партии, чем они), – и сам поспешно унижался, когда этого требовало начальство.
В тюрьме им овладело животное отчаяние. В своей тесной камере с низким потолком он стал похож на быка, которого не уложил ещё на месте молот живодера. Его крепкие мускулы ослабли, волосатая грудь опала, лицо заросло до самых глаз бородой цвета выгоревшей соломы; он вдруг превратился в высокого сутуловатого мужика с печальным и боязливым взглядом. Время шло. О Макееве, казалось, забыли, на его уверения в преданности не отвечали. Он не смел слишком настаивать на своей невиновности, хоть и был в ней уверен: это казалось ему небезопасным. Внешний мир стал для него нереальным; он не мог больше конкретно представить себе свою жену...
Начало допросов оказалось для него величайшим благом. Всё сразу выяснилось: правда, его карьера была разбита, это могло ему стоить нескольких лет в концлагере Севера – но не больше. А ведь и там можно проявить усердие, организаторские способности, получить поощрение; и там можно найти женщину...
Ему велели сознаться в том, что он переборщил, проводя в жизнь майские директивы, но зато намеренно пренебрёг сентябрьскими; что он ответствен за уменьшение посевной площади в области; что он назначил в Управление сельского хозяйства сотрудников, вскоре после того осуждённых за контрреволюционную деятельность (он же на них и донес); что он израсходовал на личные нужды (заказав для себя мебель) сумму, отпущенную на оборудование дома отдыха сельскохозяйственных работников. Об этом можно было бы поспорить, но он не спорил, он соглашался, всё это было, могло быть, должно было быть, видите, товарищ, если партия требует, я охотно всё беру на себя... Благоприятный знак: ни одно из этих обвинений не влекло за собой высшей меры наказания. Ему позволили читать старые иллюстрированные журналы.
Но однажды ночью, когда он крепко спал, его разбудили, повели непривычным путём – лифты, дворы, ярко освещённые подвалы, – и он внезапно столкнулся с опасностью совсем иного рода. В особой жёсткости тона крылось объяснение всех загадок.
– Макеев, вы признаёте, что в области, управление которой вам было вверено Центральным Комитетом, вы были организатором голода?
Макеев утвердительно кивнул, хотя эта формулировка была чрезвычайно опасной, напоминала недавние процессы... Но в чём же ему ещё оставалось сознаваться? В




