Соль Вычегодская. Строгановы - Татьяна Александровна Богданович

Писана та грамота лета семь тысяч сто сорокового, февраля в двадцатый день».
Иван Максимович грамоту прослушал и сказал, что государю он ответ отпишет и пошлет ему соболей одинцов и голубых лисиц. А Семейку Пахомычу тотчас велит дать на шубу песцов и деньгами десять рублев.
После того дьяк про воеводу и не поминал. А про самоядь спросил только Ивана Максимовича, чего он ее гонял. Иван Максимович ничего ему на то не сказал и позвал дьяка к столу. А подьячего велел Галке угостить.
За столом гость с хозяином хорошо выпили. Ужинали они вдвоем. На этот раз Иван Максимович и Данилу не позвал к столу. Сначала разговор у них шел про Москву, про царя и про бояр кто нынче в чести у великого государя. А к концу ужина, когда уже хорошо выпито было, Иван Максимович хлопнул по столу кулаком и сказал:
– Эх, Семейко Пахомыч, давно я тебя, друг, ведаю. Некому мне тут на Соли слово сказать. Не выдай ты меня, друг. Большое я тебе дело открою. Вот ты про самоядь пытал, чего я гонял ее. Дело я такое замыслил. Самоядь та не мирная, хоть и ведет торг, а ясака не платит, то мне подлинно ведомо. А я их повоевать хочу. Чтоб весь тот край за Печорой-рекой до самого моря полночного и за Камень до Обдорска повоевать и государю им челом побить. Владей-де, великий государь, и ясак бери. А мне за то опричь чести ничего не надобно. А? Что скажешь, Семейко Пахомыч, знатно, небось? Не плоше Ермака!
У дьяка давно глаза посоловели. Не очень он понимал, чего Иван Максимович похваляется. Он больше в приказах лавки просиживал и по царскому веленью в санях болтался, в шубу завернувшись, из конца в конец земли русской. Знал он указы да грамоты царские, а рассудить, надо ли ту самоядь воевать или нет – было ему не по силам. А уж после ужина и меду хмельного и совсем он ничего разобрать не мог. Глазки у него слиплись. Не хотелось ему хозяину перечить. Он и сказал:
– Знатно. Иван Максимыч. То ты, тово, знатно… Ну, и мед же у тебя, Иван Максимыч! С лавки не встать.
И он засмеялся длинным смехом, а голова у него клонилась все ниже.
Иван Максимович позвал ключника и Галку и велел им дьяка проводить в гостиную горницу и уложить спать.
Наутро дьяк и не вспомнил ничего, что ему Иван Максимович за ужином говорил. Он поблагодарил его за почести и пошел с подьячим на воеводский двор.
Воевода
Воевода накануне без памяти прибежал с площади домой. Приказные еле живы протиснулись за ним в двери. В сенях воевода обернулся к ним и закричал:
– Черти! Неслухи окаянные! Где были, как Ивашка охальничал? Пошто не взяли его? Невежка, сук корявый, куда схоронился?
– Государь, – забормотал дьяк, не приступиться к ему, холопы.
– Молчать! – крикнул воевода и дал ему по уху.
Акилка и пристав бросились на колени и стукались лбом в землю. Воевода кинулся на них и сразу вцепился в волосы и приставу и Акилке. У пристава волосы были редкие, он быстро вывернулся и откатился в сторону. А Акилку воевода принялся таскать по сеням, приговаривая:
– Я тебе, смерденок, все волосья выдеру! Зубы выломаю! В железах сгною!
Акилка ползал на коленях и тихонько скулил, пригибая голову к полу. Воевода наконец совсем запыхался и бросил Акилку, стукнув его лбом об пол. Дьяк тем временем юркнул в приказную горницу. Воевода вошел туда же отдуваясь и с порога накинулся на дьяка:
– Забрался под иконы, гребень петуший! Гадаешь, оттуда не выволоку за козью бороду? Сошлю тебя с приказной избы да кнутом отодрать велю. Как смел Ивашке норовить!
– Государь, Степан Трифоныч. Дозволь слово молвить. Силом Ивашку не взять. Холопов у его полон двор. Государю бы на его извет отписать. Государь на его за самоядь гневен – не помилует.
Воевода кивнул головой, бросил шапку на лавку, расстегнул шубу и сел.
– То так, – сказал он. – Пиши тотчас. Семейко Пахомыч взад поедет, с им пошлю. Почнешь, как надобно, а там пиши… Ну, скоро ты? Пиши тотчас: «Доводит тебе, великий государь, вычегодский воевода Степка Трифонов, сын Голенищев, на Ивашку Строганова. Тот Ивашка Строганов вор и бездельник. На твое государское имя пес охулку положил. Твоей, великий государь, грамоты с прочетом и слухать, пес смердячий, не похотел и надругался над ей. А как я, твой, великого государя, слуга, Степка Трифонов, на его дворишко вшел, с твоим, великого государя, дьяком, Семейном Пахомовым, а он, Ивашка тот, вор и душегубец, учал меня плетью стегать и шапку с меня сбил, и шубу, чортов сын, изодрал, и кривым боровом меня лаял, и на козлы пузом, смерд собачий, сулил привязать, и кнутом отодрать… И пинками и топуньками меня бил, а приказные, страдники…»
Тут воевода снова сжал кулаки и вскочил с лавки. Не мог он на месте сидеть и глядеть, как дьяк еле-еле водит по бумаге гусиным пером и рыжей бородой заметает. Так бы и рванул его за ту бороденку. Да без дьяка и извета не напишешь. Оглянулся больше нет никого. Акилка с приставом схоронились куда-то.
– Пиши! – крикнул воевода дьяку, а сам опять выскочил в сени. Но и там никого не было. А надобно было воеводе на ком-нибудь сердце сорвать. Он распахнул дверь в жилую горницу.
На лавке перед пяльцами сидела Устя и глядела в окно. А перед ней стояла мамка и что-то говорила ей.
– Ты чего, наушница, боярышне в уши дудишь? – крикнул воевода. На птичий двор сгоню, страдница! Вон пошла… А ты чего не шьешь, в окно пялишься? Кого выглядываешь?
– Ты чего вскинулся, батюшка! – сказала Устя с обидой. – Шила я, только лишь мамку за шелком в светлицу посылала.
– Ведаю я, каки шелки! – сказал воевода. Про парней, чай, плетки плетет, поскудница. Мотри