Варфоломеевская ночь - Алекс Мартинсон
Генрих III порывает с традиционной церемониальной системой, и разрыв был закреплен при Генрихе IV. В ходе этой ритуальной революции меняет свой смысл сама дефиниция «парижский буржуа». «Персональная» компонента этого понятия, подчеркивающая связь с королем как с источником любых привилегий, возобладала над «реальной» компонентой, выражавшей связь с городской территорией. Ранее эта «реальная» связь сплачивала горожан вокруг церемониальной системы как метафорического выражения самовоспроизводящихся городских привилегий и свобод, которые не зависели от воли того или иного монарха. «Реальность» городской привилегии покоилась на убеждении в том, что город «не умирает никогда», по аналогии с «политическим телом короля». «Персональная» концепция привилегий буржуа не имела ни подобных оснований, ни подобных политических последствий.
Гражданский смысл парижской символики был связан с органицистско-корпоративной концепцией французской монархии. «Процессия дожей была конституцией», – сказано о Венеции. Во Франции, однако, эта «конституция» не могла рассматриваться вне того специфического значения, которое могла придать этому слову метафора «политического тела». Прослеженная нами эволюция церемониальной системы имела в большей степени религиозные, нежели политические причины, хотя потеря средневекового холистского (т.е. такого, где целое безусловно превалирует над частями, его составляющими) значения слова ecclesia и может быть поставлена в связь с успехами территориальной монархии. Но глобальный кризис корпоративного католицизма прежде всего затронул связи людей с сакральным.
Тридентский собор сам по себе не оказал сразу же большого влияния на этот процесс: постановление от 2 декабря 1563 г. о молитвах и поклонении реликвиям и образам святых ограничилось лишь осуждением некоторых суеверий и излишеств. Но собор положил начало контрреформационным преобразованиям, направленным, как и протестантские реформы, против корпоративного католицизма в пользу более интериоризированной веры, освобожденной от мистического напряжения, связывающего индивида со своей общиной. Протестантские и католические реформы предложили новые формы индивидуального благочестия, в некотором смысле выражавшие перенос отношений подданного с сувереном на отношения верующего с Богом.
Все же не представляется возможным вписать данное скромное исследование в величественную интерпретацию Религиозных войн, предложенную Дени Крузе. От социальных подходов непросто перейти к видению индивидуальной и коллективной психологии, претендующему на всеобщее значение. Если согласиться с главной посылкой Дени Крузе о том, что религия является в последней инстанции делом индивидуальной совести, то следует задаться вопросом, где формируется этот религиозный выбор:
– в уединенном ли чтении, подкрепленном социальными связями внутри узкого круга интеллектуалов? Таков, возможно, был случай «галликанствующих эрудитов», чья вера, казалось, уже не нуждалась в посредничестве общины и ее реликвий и которые проявили себя как «политики», склонные к компромиссу между двумя конфессиями;
– в общинном ли участии в гражданских ритуалах и религиозных литургиях? В этом случае общество, которое историки пытаются изгнать из своих интерпретационных моделей через дверь, возвращается через окно. И таков, по всей видимости, тот урок, который можно извлечь из изучения истории парижских процессий;
– или этот выбор формируется в рамках социопрофессиональных связей? Таково может быть строго социальное истолкование примеров некоторых видов ремесел, захваченных кальвинизмом или католицизмом.
Столь важная для концепции Дени Крузе «цивилизация страха, паники и эсхатологии» находит в этих гипотезах весьма малое место лишь на правах случайного и вторичного фактора. Но в любом случае, как только религия становится наполовину частным делом, контролируемым публичной властью (что происходит в начале XVII в.), а не главной несущей конструкцией всего государства (как было ранее), эти вопросы теряют общественное значение.
«Ритуальная революция» имела, таким образом, и теолого-политический смысл: поскольку не было возможным осуществить коллективное спасение, надо было по меньшей мере трудиться над спасением собственной души. Осознав свое поражение, лигеры, в поисках его причин и готовясь подчиниться суду Божию, обратились к своему внутреннему миру. И это преобразование корпоративного католицизма в контрреформационную персональную набожность соответствовало изменению социальной логики, где ценности средневекового общинного чувства подверглись забвению и сменились стремлением к индивидуальному социальному возвышению путями, предлагаемыми государством. Религиозным деятелям «века святых» оставалось лишь оплакивать корпоративный католицизм. Новый курс, утвердившийся с победой Бурбонов, положил начало глобальной мутации, но историки заблуждаются, настаивая лишь на «победе абсолютизма», которую они склонны видеть во всех проявлениях большой телеологической саги о «модернизации». На деле же общество переживало многоплановые изменения.
В политическом аспекте произошла консолидация монархии, которая более не нуждалась в консультациях с подданными и, следовательно, отказалась от корпоративных концепций.
В социальном аспекте утвердилась и получила теоретическое осмысление практика «общества рангов», практика индивидуального социального возвышения, а не безличного межкорпоративного диалога.
В культурном аспекте оформилась принципиальная оппозиция между ученой культурой и культурой народной. Образованные элиты отказались от общинных верований, народная культура подвергалась «приручению» и оттеснялась в область фольклора.
И, наконец, в религиозным аспекте – общинная вера в многочисленных заступников-предстоятелей уступила место более персональной вере, стремящейся установить прямую связь между верующим и Искупителем, вере, опосредованной одними лишь клириками, не перегруженной многочисленными братствами, но поставленной под контроль монархической власти.
Все эти аспекты присутствовали в структурной мутации общества. Новая эпоха предпочитала вертикальные социальные связи связям горизонтальным, общинным, а иерархическое подчинение и отношения клиентелы – связям корпоративным, основанным на профессиональной солидарности или на вере в мистические узы.
Патрон общины спустился с небес на землю. И его портрет теперь обретал не столько мистические, сколько человеческие черты, святой сменялся королем, чья власть имела сакральный характер.
Ирина Эльфонд
Варфоломеевская ночь: рождение мифа
История XVI в. знает достаточно жестоких и кровавых событий, но ни Флодден, ни Стокгольмская Кровавая баня, ни осада Гарлема, ни события Великой Крестьянской войны не получили такого значительного социокультурного резонанса, как Варфоломеевская ночь. Можно говорить о наличии определенных стереотипов не только в исторической, но и художественной культуре, сформировавшей представление на бытовом уровне: Варфоломеевская ночь стала символом резни и предательства. Современные представления об этом событии черпались не только из сочинений О. Бальзака, П. Мериме, Г. Манна, А. Дюма, но и из произведений массовой культуры (от Понсоне дю Террайля до современных «дамских романов»). Наконец, в формировании этих представлений сыграли роль и театр («Гугеноты» Дж. Мейербера), и кинематограф.
Такая широкая популярность одного исторического явления могла возникнуть лишь при наличии определенной историографической традиции, опирающейся на уже сложившуюся версию событий. При этом версия должна была быть создана на таком идейно-художественном уровне, что оказалась притягательной для художников на протяжении веков, т.е. налицо должен был иметься исторический миф, освященный авторитетом великого художника, что сделало бы его незыблемым.
Французские просветители и романтики, исходя из осуждения насилия и дурного монархического (деспотического) правления, заложили историографическую традицию, оказавшуюся крайне живучей, но собственно миф о Варфоломеевской ночи (протестантская версия событий) появился задолго до этого. Элементы его широко известны – коварная Екатерина Медичи, злобный или мстительный Гиз, услужливые прихлебатели-итальянцы, полубезумный Карл IX, мученик Колиньи, исступленный народ Парижа и чудовищные зверства обезумевших католиков. На рубеже XVI–XVII вв. эта версия была изложена в мемуарной литературе,




