Купол на Кельме - Георгий Иосифович Гуревич

Но настоящие мучения начались на следующий день. Я проснулся от голода. Есть хотелось до рези в желудке. Кипяток не помог, только раздразнил. Мне казалось, что зубы во рту у меня выросли, стали острее. Они жадно постукивали, просили работы. Я вынужден был грызть березовую кору, чтобы занять их.
Стеклянный блеск снега слепил глаза. Но стоило закрыть веки, передо мной появлялись соблазнительные видения. Они были однообразны: я видел только прилавки московских магазинов, полки, заваленные съестным. Мне чудилась булочная, уже у дверей встречающая аппетитным запахом горячего хлеба, аккуратные кирпичики черного хлеба, гладкие караваи серого украинского, плетеные халы с поджаристой коркой, усыпанной маком, связки румяных бубликов и твердых, как бы отполированных сушек. Печенье, пирожные, торты? Нет, сладкого я не хотел. Я бы начал с чего-нибудь более существенного: с гастрономического отдела, где лежат массивные бруски масла и розоватые пласты сала, присыпанные крупной солью, а с потолка свисают гроздья колбас. Широко раскрывая рот, я мысленно откусывал большие куски — все сорта подряд: твердые, как камень, копченые, темно-вишневого цвета, и полукопченые, как бы загорелые, и нежно-розовые вареные с ромбиками сала, и ливерные, мягкие, словно паста, серо-желтые с яичными пятнами жира, и пухленькие сосиски, и отдельные колбасы — с руку атлета толщиной.
«Приеду в Москву, три дня буду есть, — думал я. — Прежде чем навещать друзей, прежде чем мыться, прежде чем отсыпаться, три дня просижу на кухне. Буду жевать и глотать. Попроще что-нибудь: сухой хлеб и перловую кашу. Наварю целое ведро покруче и деревянной ложкой буду наворачивать».
Меня мучили воспоминания о несъеденном. Сколько раз в детстве, бывало, мать сидит и уговаривает: «Гриша, скушай еще ложечку! Гриша, самая сила на дне!» Почему я оставлял в тарелке? Почему не крикнул: «Мама, не уноси, не выливай супа! Я доем до дна и попрошу добавки!»
Да что вспоминать о давних временах! Неделю назад Маринов с отвращением давился, глотая мой неудачный бульон, похожий на клейстер. «Противно, Гриша, извини». — «А сейчас не откушаете ли клейстера, Леонид Павлович?» — «С восторгом!»
Еще позавчера мы были совершенно сыты, лежали под лодкой, рассуждали о любви и счастье. Наивные дураки, не занимайтесь пустяками! Протяните руку, втащите в лодку мешок с олениной; жуйте жилистое мясо, перекладывая от щеки к щеке. Прижмите еду к груди, храните ее, а то волки растащат.
За второй день мы прошли гораздо меньше, чем наметили. К вечеру я еле плелся, с трудом передвигая ноги. На привал стали очень рано. Если бы Маринов шел на своих ногах, он тянулся бы сам и меня подбадривал. Но, поскольку я вез его, он стеснялся подгонять, наоборот — все время спрашивал, не устал ли я.
И хотя я в самом деле устал, но не усидел у костра. Взял топор, пошел на реку и целый час яростно рубил прорубь, тратя последние силы. Напрасно — рыба не шла на мои пустые приманки. А может быть, ее уже не было, она дремала на дне.
Обессиленный, злой и голодный, поздно вечером я залез в спальный мешок. Мне снилось, что в училище я получил наряд рабочим на кухню. Час за часом разносил я по столам тяжелые бачки со щами, жадно вдыхая запах кислой капусты. Я был очень голоден, но прежде всего надо было обслужить роты. Наконец офицер подал команду встать. Я поспешил на кухню, вынул оставленную для рабочих кастрюлю, сполоснул ложку, вдохнул горячий пар… и проснулся.
3
Мучения продолжались полтора или два дня. Потом голод затих, аппетит пропал. Продовольственные миражи перестали меня беспокоить. Желудок как бы убедился в бесполезности своих требований и перестал тревожить мозг горестными жалобами и заявками на еду. Есть уже не хотелось, вообще ничего не хотелось. В часы отдыха я молча лежал у костра и даже ленился повернуться, когда один бок начинал мерзнуть.
Маринов терял меньше сил и дольше сохранил способность думать.
На привалах он заговаривал со мной, большей частью о геологии.
Говорил он о самых важных своих идеях и несколько раз повторял одно и то же. Позже я понял: Маринов хотел, чтобы его открытие не пропало, если из нас двоих только я один доберусь до Усть-Лосьвы.
— Я все думаю, — сказал он однажды. — Ошибка это или ирония судьбы? Весной я колебался: вести экспедицию по Лосьве или по Кельме. Я же мог выбрать и Кельму, тогда бы мы нашли и купол и асфальт в самом начале лета, еще до вызова на Тесьму, и сейчас праздновали бы победу. Почему я предпочел Лосьву? Только потому, что меня увлекли описания Малахова: крутые берега, сплошные обнажения. «На Лосьве все будет ясно», — думал я… Ну вот мы прошли по Лосьве, и нам стало ясно, что нефти нет и почему нет. Но мог же я догадаться с самого начала, что и Малахову все было ясно. И, если он не видел признаков нефти, значит, ее может и не быть. Ошибка в рассуждениях, ранняя осень, волки — мелочи, пустяки. А в результате открытие может задержаться на годы.
Я слишком устал, чтобы соблюдать вежливость.
— Ваша ошибка не случайна, Леонид Павлович, — сказал я. — Беда в том, что мы одни. У одиночки все случайно. Случайно он может сделать открытие и случайно прозевать. Если бы на Югорском кряже были десятки партий, одна из них погорела бы на Лосьве, другая или третья прошла по Кельме. Но мы — одиночки, и наше случайное открытие может погибнуть вместе с нами.
— Мы одни, потому что мы первые, — сказал Маринов. — Самый первый обязательно должен быть один. Потом к нему присоединяются не первые.
— В том и беда наша, что вы никого не присоединили. Всё хотите сделать сами. Пустились в путь в одиночку.
— Я не пустился в путь, Гриша, меня послали.
— На фронте не посылают в разведку одну партию.
— Но может случиться, что только одна найдет штаб противника.
— Тогда она обязана доставить донесение, не имеет права погибнуть.
Маринов долго лежал молча. Потом сказал неожиданно:
— Дай топор.
— Что вы хотите, Леонид Павлович? Дров хватит. Нарубить еще?
— Я попрошу тебя сделать затес на сосне. Вот на этой большой, повыше.
Недоумевая, я выполнил его просьбу.
— А теперь нагрей острие в