Кризис короны. Любовь и крах британской монархии - Александр Ларман
Осознавал ли Эдуард всю бездну кризиса, что ему вот-вот предстояло разверзнуть, оставалось загадкой, хотя его явное пренебрежение к тонкостям монаршего сана свидетельствовало об обратном. Он, казалось, не осознавал, что отречение – акт, выходящий далеко за рамки его личной власти. Как резонно заметил Джон Саймон, в силу своего поста министра внутренних дел будучи своего рода знатоком конституционного права: «Корона переходит по праву наследования потомкам Софии, курфюрстины Ганноверской… Немыслимо, чтобы порядок престолонаследия мог быть попран лишь на основании личного заявления царствующего монарха».
Конституционная головоломка, по словам Саймона, оказалась «не только невиданной, но и до предела запутанной», так как ее усложнял Вестминстерский статут 1931 года. Этот статут, утвердив полное равноправие Королевства и Доминионов, неумолимо требовал их согласия на любое изменение в порядке престолонаследия. Как с заметной и вполне понятной усталостью отметил министр внутренних дел, «даже если король Эдуард настоит на своем решении и официально отречется от престола, для придания его воле законной силы потребуется закон, и закон этот должен быть таков, чтобы заручиться согласием Доминионов, будь то в преамбуле к Имперскому акту, или же прямым одобрением их Парламентов»[483]. Иными словами, Эдуард мог планировать отрекаться сколько угодно, между его опрометчивыми заявлениями и воплощением их в жизнь лежала конституционная пропасть.
Болдуин тем не менее осознавал, что молчание прессы нельзя удерживать бесконечно. 12 ноября письмо от Хоуэлла Гвинна, редактора Morning Post, лишь подтвердило его предчувствия. Гвинн, позиционируя себя как «старейшину в профессии» и «редактора издания, что остается верным оплотом монархических устоев», писал, что именно на него возлагают роль «нарушителя того, что они окрестили “Великим Молчанием”». Признавая, что «пресса должна идти за Правительством, а не указывать ему путь», Гвинн тем не менее недвусмысленно предупреждал: «наивно надеяться, что это вынужденное безмолвие продлится долго… Беспокойство в журналистских кругах страны нарастает с каждым днем… Все чаще [журналисты] донимают меня одним и тем же вопросом: “Сколько еще ждать?”»[484].
Эдуард, меж тем, не мог похвастаться всеобщей и безоговорочной поддержкой. Пусть он и знал, что Черчилль и Бивербрук, насколько это возможно, остаются на его стороне, иные, казалось бы, верные союзники отступали в тень. Впрочем, Луис Маунтбеттен отозвался теплым письмом после визита короля в Портленд: «Едва ли Флот когда-либо принимал Короля столь триумфально. Вы были, как всегда, “на высоте”, и я, черт побери, горд был стоять рядом с вами и видеть, сколь блистательно, сколь безупречно вы держитесь» – и подписывался: «Ваш покорный и преданный Дикки»[485]. Сэмюэл Хор, Первый лорд Адмиралтейства, выразил сочувствие, но тут же подчеркнул, что Болдуин пользуется поддержкой обеих палат Парламента, а Дафф Купер – тот самый Дафф Купер, что всего несколько месяцев назад наслаждался гостеприимством Эдуарда на борту «Налин», – не смог предложить ничего, кроме совета королю выигрывать время, тянуть до последнего. Он намекнул, что, дождавшись коронации в срок, Эдуард укрепит свои позиции, но монарх наотрез отказался «лгать, восседая на троне»[486], и этот «совет искушенного светского льва»[487], как он окрестил рекомендацию Купера, был отвергнут без колебаний.
Вечер 16 ноября король провел в напряженном и безрезультатном диалоге с матерью, хотя иной исход едва ли был возможен. Королева Мария, храня верность памяти покойного супруга, его непримиримости к Уоллис и его категорическому отказу признать ее королевской женой, еще в начале 1936 года как минимум дважды взывала к Болдуину, спрашивая, что же можно сделать, в ответ получая лишь молчаливое разведение руками. Сыну же она не обронила ни слова, что могло быть истолковано как негласное одобрение status quo. И в этом молчании заключалась вся сила и величие королевской власти. Эдуард, став королем, осознал, что для матери он – прежде всего монарх, и лишь потом – сын, и что «монархия для нее – понятие священное»[488]. Потому ее молчание было исполнено не столько неприязни к Уоллис, сколько глубокой скорби и недоумения перед тем, что она воспринимала как бесчестный поступок сына – предпочесть собственное счастье королевскому долгу. Фрейлина Мэйбелл Огилви, графиня Эйрли, позднее вспоминала: «Она просто отказывалась признать за ним, за королем, право на частную жизнь, выбранную по его усмотрению»[489].
В ответ на признание Эдуарда о намерении жениться на Уоллис королева Мария не позволила себе ни вспышки гнева, ни резких слов, предпочтя сохранить невозмутимость. Сын, ошибочно приняв это за проявление сочувствия к его затруднениям, лишь отметил, что мать «явно расстроена». Однако вскоре он понял истинную глубину ее реакции – не просто печаль, но пронизывающий ужас, скрытый за маской королевского хладнокровия. Он молил о встрече матери с Уоллис, но непреодолимые «железные тиски Королевского этикета» – вкупе с личными предубеждениями королевы – воспрепятствовали этому.
Эдуард, по всей видимости, не знал, какой внутренний ад переживала его мать, неделями неотрывно вглядываясь в строки американских газет, полных скандальных откровений о его связи с миссис Симпсон. Как писала Мари Беллок Лоундс, близкая подруга королевы, в ноябре: «Королева Мария в отчаянии. Она не может ни спать, ни есть»[490]. Герцогиня Йоркская с искренним сочувствием вторила ей: «Я совершенно сокрушена этим ужасом и волнением…Чувствуешь себя такой беспомощной перед подобным упрямством»[491]. Потому холодное прощание Марии с сыном, ограниченное лишь формальным пожеланием мудрости и благоразумия, было лишь тщательно выверенным театральным жестом, за которым зияла бездна страха и тревоги.
Вся глубина ее неприязни к происходящему проявилась в поступке, совершенном на следующий день. Перед отъездом Эдуарда в поездку по унылым шахтерским поселкам Южного Уэльса она отправила сыну записку: «Как твоя мать, считаю своим долгом набросать тебе несколько строк искреннего сочувствия в столь непростой ситуации. Весь день мысли мои обращены к тебе, и я молюсь, чтобы ты принял мудрое решение, что определит твою дальнейшую судьбу. Боюсь, визит в Уэльс станет испытанием во многих отношениях, учитывая это судьбоносное решение, что тяготеет над тобой». Менее формальное проявление ее раздражения прозвучало в резких репликах, адресованных премьер-министру, явившемуся в Мальборо-Хаус с робкой надеждой на компромисс. Королева деловито поприветствовала его: «Ну что ж, мистер Болдуин! Какова история, не правда ли?»[492].
Примерно в то же время Эдуард встретился со своими братьями, уделив особое внимание герцогу Йоркскому, чья судьба теперь зависела от его решения – именно Берти предстояло стать королем в случае отречения Эдуарда. (Герцог Глостерский, как вспоминал Эдуард, «был мало тронут тем, что я сказал», герцог Кентский же, напротив, «казался искренне огорченным», отчасти потому, что был лично знаком с Уоллис и испытывал к ней симпатию). Берти, чьи врожденная сдержанность и страх перед публичным словом не всегда удачно




