Новая венгерская драматургия - Коллектив авторов
– Вашу дочь снова пришлось реанимировать.
Я залетаю в интенсивное, сажусь рядом с Жужи. Она, конечно, хочет, чтобы все мое внимание было приковано только к ней, а я не могу не думать об оставленном дома плачущем сыне. И от этого чувствую себя паршиво.
Хорошо еще, что у тебя не братики-двойняшки, обязательно бы оба теперь заболели, чтоб с ума меня свести.
Чувствую, что от шуток мне немного полегчало, поэтому я поглаживаю ее по плечу и шепчу на ушко, как я ее люблю, что она самое важное на свете, только брату пусть не говорит. Она не реагирует. Потом вдруг открывает глаза и смотрит на меня. Мне в лицо, своими огромными голубыми глазами. Я вспоминаю ее рождение, когда мы несколько минут смотрели друг другу в глаза. Это мгновение в точности повторяет то, и я чувствую, что она прощается. Я ужасно пугаюсь, но не показываю этого, а только поглаживаю ее, вдруг уснет и сможет отдохнуть. Я не решаюсь остаться, я боюсь смерти. В моем воображении только серый холод. Серый, страшный, отвратительный холод. Себе я объясняю это тем, что я нужна дома. Хотя я просто трушу, у меня нет смелости остаться. Я не хочу, не перенесу этого момента. Жужочка тяжело засыпает, и я, хоть и со сжимающимся сердцем, отправляюсь домой. Оставляю ее одну.
На рассвете я просыпаюсь в пять часов двадцать три минуты, смотрю на горящее на видеомагнитофоне время. Болит желудок и грызет совесть, какая же я трусливая скотина, что не осталась там. Я знаю, что это конец, я знаю, что она ушла. Я знаю. Я знала. И все равно поехала домой.
Утром звоню в больницу, говорю, мол, я такая-то, а в ответ только тишина. И, немного погодя, тонкий, тихий, смущенный голосок спрашивает, не получила ли я телеграмму. Какую телеграмму, когда у них есть мой номер? Да, говорит тихий голосок. Ваша дочь сегодня в половине шестого скончалась. Мне становится противно, я чувствую себя вонючей.
Пауза.
Как проходили похороны, я почти не помню, больше помню то, что им предшествовало. Взявшись за руки с Иштваном, мы механически ходим по инстанциям. Он меня утешает, не обижает, в ту неделю он мой лучший друг, моя опора. Никогда больше мы не были так близки друг другу, никогда мы не понимали друг друга настолько. Как жаль.
Мы выбрали детскую могилку на областном кладбище, пусть лежит вместе с детьми. Одинаковые красивые белые детские могилки кажутся мне игровой площадкой.
Мы идем в ближайшее похоронное бюро, по пути я спрашиваю Иштвана: что будем делать, если у них не будет детского гробика? Но гроб, конечно, есть. Как и одежда, размер по росту. Сто сорок подойдет, только пусть не будет слишком нарядный. Мы выбираем простенький белый красивый с простым белым красивым покровом.
А ночью мне снится, что Жужи холодно и она боится быть одна. Я вижу во сне папу. Он просит, чтобы внучка была с ним. Утром звоню бывшему мужу, готовая, что он, конечно, даже слышать не захочет о том, чтобы положить нашу дочку рядом с моим папой. Я ошиблась. Тихо, с любовью он говорит: пусть будет так, как тебе хочется. Мчимся в Диошдьёр на кладбище, оттуда в местный приход. Милый пожилой священник принимает нас. Мы говорим ему, что не нашли документов на семейную могилу, но хотели бы похоронить дочь рядом с моим папой. Может быть, в приходе есть копия бумаг. Священник показывает на огромную гору документов. Если найдете, то никаких препятствий нет. Иштван поднимает среднюю стопку, и первая бумага, которую он берет в руки, это сертификат на могилу отца. Спасибо, папа!
Снова Эгер. Иштван просит, чтобы мы пошли в прозектуру, потому что он хочет еще раз видеть Жужи. Я с трудом даю уговорить себя, но в конце концов мы все-таки спускаемся на минус первый этаж. Серый, странный, широкий коридор. Горький запах дезинфекции. Стеклянная стена. Жужи вывозят за стекло, чтоб мы могли ее видеть. И оставляют там одну. Бледную и застывшую. Прекрасную, бледную и застывшую. Ужасное чувство, она наверняка мерзнет, нужно ее накрыть. Вижу, как ее отца трясет, он в ужасном состоянии. Но я думаю только о том, какой же здесь холод. Я говорю, что наша девочка мерзнет, пусть ее накроют. Иштван обнимает меня за плечи, и мы выходим. Я в первый раз утешаю его. Он плачет. Опустошенно, не стесняясь, сокрушается, почему не был там, почему не смог попрощаться.
Мы идем дальше, нужно купить ей платье, красивое белое платье. Продавщица вежливо спрашивает, сколько лет нашей дочке. Семь, говорю я, но она у нас худенькая, не любит есть. Красивое белое платье, как у невесты, такое нужно. Продавщица шутит, что она будет самой красивой на празднике. Конечно, говорю я, праздничек будет зашибись. Спрашивает, нужны ли туфельки. Мы тревожно смотрим друг на друга. Нужны? Я киваю. Какой у нее размер? Не знаю. Жужи никогда не носила обуви. Я не знаю, какой размер носят семилетние. Господи, что подумает эта женщина, что же я за мать такая, что не знаю, какой размер у моего ребенка?
Я понятия не имею, но выдавливаю из себя, что двадцать седьмой. Покупаем красивые белые туфли двадцать седьмого размера, к ним колготки и белье. Все красивое, в большое путешествие нельзя отправляться в чем попало.
Мы возвращаемся с одеждой в больницу, снова спускаемся на минус первый, снова горький запах. Отдаем вещи патологоанатому. Я показываю ему, какие красивые туфельки мы принесли, патологоанатом меня гладит – все будет в порядке, – а потом исчезает за огромной двустворчатой белой дверью. Там моя девочка. Самое большое сокровище на этом свете. Вдруг вокруг меня сгущается серость, на секунду мне не хватает воздуха, но я беру себя в руки. Мы поднимаемся и оставляем ее одну. Оставляем ее в холоде одну.
В следующий раз я вижу ее одетую, накрытую. Я хочу наклониться к ней поближе, но не могу. У нее на лице пленка. Я хочу снять пленку, но не решаюсь. Не решаюсь, потому что нельзя. Мысль, что она может задохнуться, пробегает у меня в голове. Потом я понимаю, что уже нет. И я шепчу ей, что она навсегда останется моим главным сокровищем.
Мы с сыном часто ходим на кладбище, я всегда показываю ему, что вот здесь могилка дедушки и старшей сестры, и мы их очень-очень любим.




