Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов - Наталья Александровна Громова
6-го июля 1935 года, суббота
Милый Тихонов,
Мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису: Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении. (Ибо другого — нет. На то и мост.) <...> А плакала я потому, — далее пишет Цветаева, — что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и все в себе — болезнью. (Пусть — «высокой». Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья...)[270]
На конгрессе Пастернак не станет анализировать состояние поэзии, говорить о развитии советской литературы, он попросит писателей быть подальше от власти, от сановников: «Не жертвуйте лицом ради положения...» Он словно молит, чтобы и его оставили в покое. Но не тут-то было. Сталин явно благоволит Пастернаку, и тот чувствует себя под пристальным взглядом вождя.
Тихонов, по воспоминаниям Е. Б. Пастернака, рассказывал, что вместе с Мариной Цветаевой они составили из отдельных отрывков стенограммы текст, который был напечатан в отчете как выступление Пастернака. С Мариной они виделись мало, отсюда ощущение «невстречи», о котором потом так часто упоминала она в письмах.
Через несколько месяцев Пастернак писал Цветаевой из Москвы:
Дорогая Марина! Я жив еще, хочу жить и — надо. Ты не можешь себе представить, как тогда, и долго еще потом, мне было плохо. «Это» продолжалось около 5-ти месяцев. Взятое в кавычки означает: что, не видав своих стариков 12 лет, я проехал, не повидав их <...>[271]
Он ставил «невстречу» с ней и невстречу с близкими на одну доску, пытаясь объяснить ей весь ужас своего тогдашнего состояния. А в ответ летит, может быть, самое жесткое письмо к нему:
О тебе: право, тебя нельзя судить, как человека. <...> Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо 12-летнего ожидания. И мать не поймет — не жди. Здесь предел моего понимания, человеческого понимания. Я, в этом, обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться...[272]
Цветаева видела причину болезни в другой женщине — той, что по масштабам никак не соответствует ее Борису. Он услышал ее; отсюда такое горестное письмо Тициану Табидзе от 6 сентября 1935 года, где он пытается опять и опять объяснить себе и лучшему другу, что с ним произошло:
Когда-нибудь я подробно расскажу Вам, что я вынес за эти 4 месяца, а пока ограничусь тем, что надо знать Вам, Вам одному, лично Вам.
В течение этих мучений я не перестал любить своих близких и стариков, не забыл Паоло и Генриха Густавовича, не отвернулся от лучших своих друзей. В Париже я виделся с Мариной Ц<ветаевой> <...> я неизменно возил с собой, как талисманы: постоянную мысль о Зинаиде Николаевне, одно письмо Райнера Марии Рильке и одно Ваше, весеннее, — помните? Я часто клал его себе на ночь под подушку, в суеверной надежде, что, может быть, оно мне принесет сон, от недостатка которого я страдал все лето[273].
Советская делегация, в состав которой входил Пастернак, во избежание фашистских провокаций 4 июля возвращалась из Парижа в объезд Германии — на пароходе через Лондон. Родителям Пастернак написал: «На этот раз мы не увидимся». К несчастью, в этой жизни они не увидятся никогда. Никогда его больше не выпустят за границу. Родители умрут в Англии в доме дочери Лидии, куда они убегут от немцев в 1938 году. Сестра Жозефина не успеет на похороны брата и приедет навестить только его могилу в Переделкине.
Пароход, на котором они плыли, назывался «Ян Рудзутак». В 1938 году, когда расстреляют Рудзутака, пароход сменит название на «Мария Ульянова». Именно на этом пароходе приплывут в СССР Марина Цветаева и ее сын в 1939 году. Приплывут навстречу своей гибели, наперекор пастернаковским уговорам — не возвращаться.
Пастернака разместили в одной каюте с Александром Сергеевичем Щербаковым, который тогда был секретарем Союза писателей, фактически надсмотрщиком над писателями от лица Сталина. Спустя годы Пастернак рассказывал Исайе Берлину о той поездке:
Я говорил без умолку — день и ночь. Он умолял меня перестать и дать ему поспать. Но я говорил как заведенный. Париж и Лондон разбудили во мне что-то, и я не мог остановиться. Он умолял пощадить его, но я был безжалостен. Наверное, он думал, что я сошел с ума. Беседа, в которой я «вдруг разоткровенничался, размяк, разговорился, говорил и говорил без конца», — так что наутро прошиб холодный пот. Может быть, я многим обязан его диагнозу моего состояния[274].
Опять Ленинград, с которого началась болезнь. Пастернак остановился в доме у своей двоюродной сестры Ольги Фрейденберг. Кажется, он выздоравливал. Но он никого не хотел видеть, даже жену.
Когда Зинаида Пастернак пришла встречать мужа на Ленинградский вокзал, к ней подошел Щербаков «и сказал, что Борис Леонидович остался в Ленинграде, потому что он психически заболел. Щербаков считал, что она должна немедленно выехать за ним в Ленинград»[275]. Не исключено, что Щербаков рассказал Сталину о пастернаковском «безумье».
Получалось так же, как в трагедии, — безумный Гамлет, за которым следит Полоний.
Сталин не любил «Гамлета». По воспоминаниям актера Бориса Ливанова, который мечтал сыграть Гамлета в переводе Пастернака, Сталин сказал ему: «Гамлет — упадочная пьеса, и ее не надо ставить вообще».
Фраза Пастернака о Щербакове, который рассказал о его безумии Сталину: «Может быть, я многим обязан его диагнозу моего состояния» — приобретает особый смысл. Его всегда мучил вопрос, почему его оставили в живых. И в конце жизни он получил ответ.
А по Ленинграду Пастернак гулял с Анной Ахматовой. Спустя годы Ахматова рассказывала Чуковской:
Мне он делал предложение трижды <...> но с особой настойчивостью, когда вернулся из-за границы после антифашистского съезда. Я тогда была замужем за Пуниным, но это Бориса нисколько не смущало[276].
Но у него тоже была жена. Он ее так любил. Любил?
Зинаида приехала за ним в Ленинград и забрала его домой в Москву. Там Пастернак постепенно вернулся в свое привычное состояние. Так, по крайней мере, казалось всем и стало казаться ему. Но понимание нелепости произошедшего не оставляло его и в




