Мифология машины. История механизмов, которые нас пугают и очаровывают - Даниэль Штрассберг
Только в любви индивидуум един с объектом, он не властвует, и над ним не властвуют. […] Этот союз можно назвать союзом субъекта и объекта, свободы и природы, действительного и возможного. […] Истинный союз, настоящая любовь имеет место только между живыми существами, равными по силе и потому абсолютно живыми друг для друга, ни в каком отношении не противостоящими друг другу[347].
Стилизация жизни в эстетическом опыте сопровождается обесцениванием машины и механического. Машина – это все то, чем не является жизнь: скучное повторение без творчества, грубое принижение индивидуальности в пользу общего, холодная отстраненность без трансцендентного начала, злой разум без сострадания.
Отчуждение
Для ученого жизнь – это объект его науки, предмет исследования, измеримый, с математически описываемыми закономерностями, геометрически воспроизводимый. С настоящей жизнью это не имеет ничего общего; напротив, научная объективность требует, чтобы ученый отодвинул свою жизнь на второй план, жил, говоря языком трех тюбингенцев, раздвоенно. Здесь наука – там жизнь. Вокруг этого разрыва – отчуждения, как его назвали позже, – вращались мысли трех молодых отшельников и всего их поколения.
Что же здесь разделяется? Наука, как мы видели, стремится к универсально значимым положениям; мораль, согласно Канту, основана на всеобщем и единственном принципе – категорическом императиве; государство с его растущей бюрократией относится ко всем совершенно одинаково и требует от всех одного и того же; постепенно возникающие фабрики превращают отдельного рабочего в деталь машины или в робота, как сказали бы мы сегодня. Неудачный брак складывающегося промышленного капитализма с кантовской философией всеобщего привел к тому, что различия в биографиях, наклонностях, талантах и слабостях больше не имели никакого значения.
Равное отношение ко всем было необходимо для нормального функционирования государства, справедливого общества, а объективизация мира – для научного прогресса; но полное стирание индивидуальности, предпочтение общего в ущерб индивидуальному в конечном счете отомстило за себя, что убедительно доказала Французская революция.
Примерно 10 лет спустя Гегель писал, что абсолютная свобода, обещанная Французской революцией,
есть совершенно неопосредствованная чистая негация, и притом негация единичного как сущего во всеобщем. Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объема и наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разбить кочан капусты или проглотить глоток воды[348].
Абсолютная свобода отрицает индивидуальные различия, а там, где индивидуальность больше не играет роли, легко убивать. Как прав был Гегель!
Эстетизация жизни стала в том числе следствием разочарования во Французской революции, которая за короткое время превратила идеалы свободы, равенства и братства в кровавое господство террора. Тысячи людей пошли на эшафот, включая не только представителей старого режима, но и революционеров, придерживавшихся иного мнения, чем те, кто стоял у власти.
Многие немцы, ранее восторженно приветствовавшие революцию, в ужасе отвернулись от нее. В их числе был и молодой военный врач Фридрих Шиллер. В драме «Разбойники» (1782) он выступил голосом революционного движения в Германии, но послереволюционный террор заставил его пересмотреть свои взгляды. Результатом этого переосмысления стала работа «Об эстетическом воспитании человека», увидевшая свет в 1795 году, в которой Шиллер свел счеты с Кантом. По мнению Шиллера, категорический императив Канта пренебрегает эмоциональной стороной человека; отказ от индивидуальных, «патологических» наклонностей ведет не к свободе, а к грубому господству толпы.
Сначала необходимо воспитать людей в духе свободы – не с помощью предписаний, а через красоту. Аналогом эстетического переживания красоты на уровне деятельности служит игра. «Человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет»[349], – пишет Шиллер, имея в виду, конечно, не игру с машиной на дистанционном управлении. Скорее, речь идет о разрыве между индивидуальным и всеобщим: он никогда не будет полностью преодолен, но воображение может играть с ним и сделать его продуктивным. Именно игра с противоречиями позволяет человеку реализовать себя.
Резким контрастом самореализации в игре является механическая деятельность, которая состоит из однообразных бессмысленных повторений и подчиняет человека чуждой ему цели. Таким образом, машина по-прежнему рассматривалась как модель жизни, но теперь, в отличие от предшествующей эпохи, она воплощала ложную или даже остановившуюся жизнь. В отождествлении машины со смертью не последнюю роль сыграла машина для обезглавливания доктора Гильотена, гарантировавшая быстрое, чистое и эффективное убийство под предлогом гуманности.
Эстетический опыт чудесного и таинственного, зрелище, за которое машины отвечали на протяжении веков, ушли в прошлое. Теперь машина была в лучшем случае полезной, в худшем – разрушительной. Важно подчеркнуть, что изменение статуса машины не было следствием индустриализации, а предшествовало ей: появление соответствующего нарратива снова опередило технологическое развитие.
Противоположность между механической машинной деятельностью и реальной жизнью становится центральным мифом романтизма. Жизнь – это любовь, игра, мечты, чувства, бегство в прошлое, а также погружение в темную сторону души. В то же время жизнь – это акцент на уникальности личности и праве на реализацию этой уникальности. Повторение, привыкание и подчинение чужой цели – то есть все то, что составляет машину, – стали признаками отчуждения и смерти.
В это время настоящие автоматы утратили свое значение как предмет общественных дискуссий. Эту функцию в начале XIX века, наряду с электричеством и магнетизмом, взяли на себя полезные машины – паровая машина и локомотив, паровая машина на колесах. Тем не менее история развлекательных автоматов не закончилась на Вокансоне и Жаке-Дро: теперь она разворачивалась под обложками книг. По мере того как автоматы теряли свою реальную значимость, они становились все более важными в литературе – в рассказах ужасов. В главе о слугах и двойниках мы уже встречались с самой известной романтической историей об автоматах – «Песочным человеком» Эрнста Гофмана. В этой новелле, полагал Фрейд, автомат играет роль двойника, который «из гарантии загробной жизни становится жутким предвестником смерти»[350].
Я же не машина!
Смерть, несомненно, сильно волновала Фрейда в 1919 году, когда он писал этот текст. Совсем недавно закончилась Первая мировая война, оставившая после себя жуткие кровавые следы; в Европе свирепствовала эпидемия испанки, которая через несколько месяцев заберет Софи, любимую дочь Фрейда. Годом ранее, в 1918-м, из-за своего суеверного убеждения, что он не доживет до 62 лет, мог погибнуть




