Волхвы и ворожеи. Магия, идеология и стереотипы в Древнем мире - Кимберли Стрэттон
Волос златой прижавши диадемой,
Пред зеркалом блестящим начала
Их оправлять, и тени красоты
Сияющей царевна улыбалась,
И, с кресла встав, потом она прошлась
По комнате, и, белыми ногами
Ступая так кокетливо, своим
Убором восхищалась, и не раз,
На цыпочки привстав, до самых пяток
Глазам она давала добежать[297].
Язык, используемый для описания этой сцены, подчеркивающий утонченность и самодовольство царевны, вызывает чувственное возбуждение. Ее непоколебимая уверенность в скором браке контрастирует с ревностью Медеи у оставленного брачного ложа. Таким образом, две женщины, обе невесты Ясона, драматически сопоставляются. Каждая жаждет заполучить Ясона, и каждая станет жертвой этого желания. Возбужденное предвкушение царевны, кажется, превращается в эротическую одержимость – она падает, как в экстазе, в кресло, а изо рта идет пена, когда яд Медеи распространился по ее телу:
…Глазам она давала добежать.
Но зрелище внезапно изменилось
В ужасную картину. И с ее
Ланит сбежала краска, видим…
После
Царевна зашаталась, задрожали
У ней колени, и едва-едва…
Чтоб не упасть, могла дойти до кресла[298].
Желание и наслаждение переходят в пароксизм боли, когда яд пропитывает нежное тело царевны. Предвкушая брачный союз, царевна теряет себя в смертельном объятии с Медеей. Рассказ вестника о смерти в огне связывает яд с эротической страстью. Поначалу кажется, что обморок царевны вызван экстазом, а не мучениями, настолько, что один из ее слуг провозглашает празднование. Смерть невесты Ясона параллельна жгучей ревности Медеи – ее магия передает эту страсть царевне. Именно сексуальное желание царевны так легко подтолкнуло ее в ловушку первой жены: она жадно схватила ее дары и наслаждалась своей красотой. Обе женщины – заложницы собственной чувственной природы, и это контрастирует с рациональностью Ясона.
Желание и ревность Деяниры приводят ее к самоубийству, мужественному и эротизированному, и к гибели ее ветреного супруга. Из-за трагической ошибки заклинание, призванное внушить любовь и вернуть эротическое влечение, уничтожает объект желания.
Когда же
Огонь священной жертвы разгорелся
В борьбе и с кровью и с древесным соком, —
Пот выступил на теле у него,
И по суставам плащ к нему прильнул
Везде вплотную, точно столяром
Прилаженный. Вдруг бешеная боль
Встрясла его, проникши в мозг костей,
И стала грызть кругом себя отрава,
Как яд грызет гадюки ненавистной[299].
Ядовитая туника заключает Геракла в свои жгучие объятия так же, как он заключает в свои покоренную Иолу. Словно царевна-невеста Ясона, Геракл пожираем как собственной чрезмерной страстью, так и ревностью Деяниры и ее сексуальным желанием, ради удовлетворения которого она решается использовать любовное зелье. Его мучительные страдания и безумие (nosountos) проистекают из его прежней страсти (nosos), вызванной эросом. Кроме того, происхождение «любовного зелья» – смесь крови умирающего кентавра и яда – усиливает трагическую связь между чрезмерным сексуальным желанием и магией в пьесе. Геракл сам сделал эту отраву: он обмакнул стрелы в яд гидры, а затем с их помощью убил кентавра, домогавшегося его жены[300].
Эти описания мести с помощью магии укрепляют веру в разрушительную силу женской ревности, вызванной неконтролируемой сексуальностью. Эта скрытая опасность, реализованная с помощью волшебных ядов, угрожает обществу, переворачивая гендерные отношения: женщины ведут себя по-мужски решительно, а мужчины проявляют женственность или трусость. Примечательно, что в «Агамемноне» Эсхила Клитемнестра убивает своего мужа, Агамемнона, когда он возвращается из Трои с наложницей, не магией, а мечом. Она убивает его острым клинком – так же как как он зарубил их девственную дочь Ифигению, чтобы добиться славы в Трое[301]. Но это различие усиливает связь между магией и эросом в греческой трагедии, которую я хочу установить. Именно месть, а не ревность побуждает Клитемнестру и ее любовника убить Агамемнона (хотя она также убивает и любовницу своего мужа, Кассандру)[302]. Более того, не муж бросает жену ради наложницы, скорее наоборот: она покидает его ради любовника. Поэтому случай Клитемнестры отклоняется от рассмотренной выше модели, в которой ревнивые женщины прибегают к магии, чтобы вернуть любовь неверного мужчины или отомстить ему. Это, как правило, завершается смертью и всегда связано с подрывом мужской прерогативы и социального доминирования.
Как и в «Вакханках», магический дискурс появляется здесь, чтобы подчеркнуть опасность, исходящую от другого, то есть от женщин, нарушивших гендерный договор. Холл и другие утверждают, что трагедия представляла собой форум для афинян, где они могли обдумать и оценить социальные и политические структуры, проецируя современные вопросы и проблемы на мифологически дистанцированную драму[303]. Эта дистанция позволяла трагикам и их зрителям размышлять, критиковать и подтверждать афинские ценности. Именно к тому, как магический дискурс участвовал в саморефлексии и формулировании демократических идеалов, я намереваюсь перейти далее.
Магический дискурс и власть в афинской политике
Гендерная инверсия и ревность становятся главными темами в трагедиях, где фигурирует магия. Магия ассоциируется в этих драмах с женской диверсией против мужских решений и сексуальной свободой, обусловленной предполагаемой зависимостью женщин от супружеского ложа. Хотя и Еврипид, и Софокл считают, что именно безответственное пренебрежение мужчин чувствами своих жен в итоге приводит к трагедии, тем не менее формой, в которую облекается эмоциональная реакция женщин в пьесах, становится именно магия. Магия (pharmakeia), по сути, является сугубо женским оружием. Однако, как мы видели у Платона, pharmakeia также отождествляется со связывающими заклинаниями (katadesmoi), заклинаниями (epaoidē) и колдовством (goēteia), практикуемыми мужчинами. Эсхин и Демосфен используют магический дискурс в политике, обвиняя друг друга в том, что они magos или goēs (или и то и другое). Таким образом, магический дискурс формируется к IV веку как смесь этих ассоциаций и представлений. Он становится мощным стереотипом женской/варварской инаковости и опасности, который сохраняется вплоть до эпохи модерна.
Магический дискурс, опирающийся на два полюса – варварской и женской инаковости, служит контрастом формам гражданской идентичности в демократических Афинах. Магия символизирует нелегитимную власть и подрывные практики и ассоциируется с женоподобной слабостью. Магия отождествляется с чрезмерной




