Волхвы и ворожеи. Магия, идеология и стереотипы в Древнем мире - Кимберли Стрэттон
Второй закон запрещает malum carmen. Однако неясно, на что именно распространяется этот запрет. Плиний трактует это как вредоносные проклятия. Другие, однако, считают, что он запрещает инвективу или клевету: проклятия другого рода[162]. Августин, например, использует цитату из Цицерона, чтобы продемонстрировать, что римское право запрещало клевету. Он цитирует одно из несохранившихся произведений – De republica, где упоминаются «Законы двенадцати таблиц», а именно закон против carmen[163]. Таким образом, термин carmen имеет двойное значение: в зависимости от контекста и интерпретации он может означать либо «околдовывать», либо «проклинать». Это двойное значение отражает необычайную силу слов: назвать что-то – значит иметь над ним власть[164].
Еще один термин, который вносит свой вклад в дискурс магии в римской письменности, – это venenum. Подобно греческому pharmakon, venenum означает «зелье» или «яд», но постепенно оно стало выражать зло или разрушение в более широком смысле. Два термина – venena и carmina – часто встречаются вместе, что говорит о комбинированном или сопряженном использовании травяных и словесных технологий. Джеймс Ривз предполагает, что в незасвидетельствованном законе из свода двенадцати таблиц venena вместе с carmina изначально были приведены как запрещенный способ украсть чужой урожай. Он приводит в пример случай вольноотпущенника, упомянутый у Плиния. Тот был обвинен и привлечен к суду за использование veneficia для собственного благосостояния за счет соседей[165]. Если это так, то отношение к venena (зелье) и carmina (заклинание) как к сопоставимым или дополняющим друг друга технологиям, возможно, восходит к эпохе Римской республики. Постепенно, отмечает Ривз, на смену venena и его производным, veneficus и veneficium, пришли другие термины. Например, maleficium, которое этимологически означает «злой поступок», все чаще стало выражать понятие магии. К IV веку, как утверждает Ривз, оно почти полностью заменило veneficus[166].
Термин magus, заимствованный из древнеперсидского языка через греческий, в сохранившихся до наших дней текстах впервые появляется в эпиграмме Катулла. Поэт пересказывает различные печально известные и уничижительные стереотипы о магах, которые уже циркулировали в греческом мире. Например, он пишет:
Да народится же маг от неслыханной связи любовной
Геллия с матерью; пусть персов изучит волшбу!
Матери с сыном родным породить полагается мага,
Ежели только не лжет их нечестивый закон[167].
Затем он пишет о будущих отпрысках этой кровосмесительной связи, поклоняющихся своим богам хвалебными песнями и посещающих жертвенные костры в соответствии с традициями волхвов. Иронический портрет, созданный Катуллом, соответствует многому из того, что мы знаем о волхвах из греческих источников, вроде Геродота. Однако поэт использует их, чтобы создать уничижительный образ своего противника, Геллия. Это указывает на то, что негативные ассоциации с волхвами, сложившиеся в Греции после Персидских войн, были перенесены в Рим и нашли там дальнейшее применение. У Цицерона встречаем еще один ранний пример использования этого термина в негативном ключе. Рассуждая, он пишет:
К заблуждениям поэтов следует присоединить еще вымыслы магов, безумства египтян в этом же роде, затем также представления невежественной толпы, которые вследствие незнания ею истины крайне непостоянны[168].
И Катулл, и Цицерон свидетельствуют о ранней ассоциации «магов» с причудливыми, необычными и даже кощунственными верованиями. Однако в обоих случаях magus остается техническим термином для обозначения персидского жреца. Оно пока не приобрело более широкого семантического охвата.
Впрочем, это специализированное применение исчезло к концу Римской республики. В «Энеиде» Вергилия Дидона, стремясь обмануть сестру и замаскировать свое будущее самоубийство, просит сестру помочь ей приготовить костер, в котором должны сгореть «мужа оружье», «все одежды его» и ее «погубившее ложе». Царица говорит, что действует по научению «массилиянки-жрицы», и признается, что против воли своей прибегает к «волшбе и чарам»[169]. Этот отрывок показывает, что к концу I века до н. э. magia выходит за рамки специализированного обозначения персидской религии и отныне предполагает включение традиционных терминов, таких как carmina, в более широкий дискурс. Признание Дидоны свидетельствует о том, что она (как и аудитория, к которой она обращается) понимает использование carmina как что-то плохое, быть может, даже незаконное. Два века спустя Апулея обвинили в занятиях магией на том основании, что он совершал диковинные ритуалы и поклонялся варварским идолам. Настоящим поводом для этих обвинений, скорее всего, послужила его женитьба на богатой вдове, чьи родственники хотели сохранить ее имущество в семье. «Апология» Апулея показывает амбивалентность этого термина. С одной стороны, он говорит, что
на языке персов «маг» – то же самое, что наше «жрец», что же это, в конце концов, за преступление – быть жрецом, изучить, как принято, законы священных обрядов, правила жертвоприношений, различные религиозные системы, понимать их и хорошо в них разбираться? <…> А раз так, то почему бы мне и не знать прекрасных слов Залмокса или жреческого искусства Зороастра?..[170]
С другой стороны, в более вульгарном понимании magus – это тот, кто умеет творить вредоносные заклинания с помощью заклинаний и общения с бессмертными богами. В таком случае его обвинители должны были побояться выдвинуть обвинения против столь могущественного человека:
Но если, вместе с толпой, мои обвинители думают, что маг – это только тот, кто вступил в общение с бессмертными богами, узнал какой-то




