Дочь мольфара - Ри Даль

Дождь бил. Ветер метался злым зверем. Но ни рокота, ни воя, ни жестокой молитвы священника по-прежнему нельзя было различить. Видимо, единственный из возможных свидетелей на время отменил все звуки, удалил цвета. Решил, что и так уже достаточно трагизма. Решил, сыграть в милосердие.
И всё-таки он наблюдал.
Наблюдал и видел, как валун отца Тодора полетел прямиком в голову невинной девушке. Как посекло ей кожу на лице, как рассыпалась по склону рубиновая чернота. Как натужно вывернуло ей шею. И как она всё продолжала звать и молить, и умолять.
А затем видел, как полетели к цели камни поменьше. Сначала робкие — целились в ноги и пальцы на руках. Им вслед выстрелили те, что уже бли посмелее: воодушевлённые видом раздробленных полуоторванных перстов они бодро помчались в живот, в груди. Один такой оказался особенно тяжёл. Агнешка согнулась пополам, извергая изо рта чёрные сгустки, которые тут же перепачкали и её саму, и всех окружающих.
Но никто не заметил такой мелочи.
Людям стало весело. Людям стало азартно. Первые камушки быстро закончились, и каждому кинувшему захотелось кинуть ещё раз, захотелось попасть куда-то, куда ещё не успел попасть. А попав, возрадоваться ещё сильнее. Особенно радовало заметить, что именно твой бросок вышиб изо рта ведьмы зуб. Или, скажем, чуть больше остального радовало услышать, как ломается её ребро.
Но самым упоительным оказалось разглядывать части растерзанного тела под распахнутым тулупом. Ведьма-то голая бегая! Ай-да потеха! Ай-да срамота!
Люди смеялись. Люди тыкали грязными пальцами, которыми тут же снова хватались за очередной камень. Люди веселились. У них был праздник. И во главе всего этого праздника неизменно стоял отец Тодор, не унимавший ни на секунду молитву.
Впрочем, камнем он ограничился всего одним — тем самым первым и самым тяжёлым. В остальном священник полностью положился на паству свою. И паства не подвела. Он мог бы уже запросто гордиться теперь своими прихожанами. Но этот момент высшего священного экстаза отец Тодор полностью посвятил богу, буквально каждой клеточкой своего тела ощущая безграничное ликование наряду с точно такой же безграничной болью.
Эта боль перекликалась с той, что он множество раз причинял себе сам. Но теперь причина всех его покаяний сама каялась и испытывала чудовищную боль.
От неё не осталось ни стати, ни красоты, ни столько-то целикового фрагмента. Роскошные чернявые волосы пропитала кровь. Соблазнительные ведьмины губы разодрало в мясо. Очи её чёрные, жгучие стали страшными болотами. Быстрые ноги раздробило. Тонкие руки выломало. Чудесные сочные груди изуродовало. Пленительное лоно размозжило.
«Хорошо…» — подумал отец Тодор и перекрестился.
И впервые с тех пор, как он приехал в Боровицу, ему стало как-то тоскливо, печально и серо.
Дождь перестал.
Снова включились звуки. Сельчане зашептались, что рассвет уже скоро. И почему-то сей факт стал причиной к тому, чтобы как можно скорее покинуть склон.
Последним уходил отец Тодор. Ему захотелось осмотреть то, что осталось от Агнешки, без посторонних глаз. Когда склон опустел, священник дотронулся до левой щиколотки девушки — чуть ли не единственному уцелевшему сочленению. Дотронулся и погладил. А затем поднёс ту же ладонь к своим ноздрям и глубоко втянул воздух.
«Хорошо», — окончательно решил отец Тодор, перекрестился и побрёл к себе домой.
Глава 22
То ли сон, то и бред долго путал и кочевряжил мысли. Они крошились и ломались, как пересушенная ржаная лепёшка, а собрать их никак не получилось. Крошево мыслей летело в гудящую пустоту, которой не было ни конца, ни края.
Иногда Янко всё-таки удавалось ненадолго схватить хотя бы одну крошку. Тогда в уме чаще всего всплывал милый сердцу портрет любимой. Но почему-то на этих картинках Агнешка не улыбалась, даже чуть-чуть. Она глядела серьёзно и, может, немного осуждающе. Но, за что она судила Янко, он не понимал.
Частичка видения быстро ускользала, и Янко вновь проваливался в тягучее ничто. Он силился кричать, но криков у него не выходило, точно так же, как не выходило двигаться или сосредоточить зрение.
Однако холодные капли дождя, упавшие на лицо, пробудили вялое сознание. Медленно и постепенно Янко открыл глаза. Его бил озноб, неприятно зудела шишка на затылке, отчего голова качалась как вёдра на коромысле. Но на всё прочее Янко пожаловаться не мог бы. Особенно, когда вспомнил, что видел последним перед тем, как позорно свалиться с ног.
Его ударили сзади. Оглушили чем-то тяжёлым. Не так было важно, кто это проделал, как важно то, почему этот кто-то сделал именно так. Почему не добили Янко? Почему бросили, раненного, но живого?
Всё ясно ж, почему — потому как он сын деревенского старосты. А это меняло многое, если не всё. Янко позволялось жить дальше, покуда голова Шандор не решит иначе. А голова Шандор никак иначе решать не хотел.
Он любил сына. И это он нанёс ему удар. Не из злости. Из одной милости только.
Хотя Янко не понимал и не видел никакой милости сейчас. Ему неведомо было, сколько он так пролежал под дождём, который, впрочем, быстро иссяк. А по самой кромке гор, особливо в тех местах, где вершины казались пониже, уже стал проступать рассвет. Красный-красный. Будто не солнце разлилось по небу, а человеческая кровь.
И лишь подумал об этом Янко, сразу вспомнил о Штефане, стал искать старика глазами. Искал недолго.
Мольфар лежал неподвижно среди камней. По его лбу пролёг наискось багряный след. Янко бросился к Штефану, приподнял ему голову, дотронулся рукой до алой черты.
— Янко… — выдохнул вдруг мольфар, тяжело и в тоже время с облегчением.
— Живой… Живой, дядько! — на радостях у Янко набежали слёзы.
Однако Штефан не дал доброй надежде ослепить юношу. Как бы ни желалось добра, ложью оно не украшается. И, конечно, старик должен был сказать, как есть, без жалости и без страха.
— Я умираю, сына. Умираю.
— Ты живой! — упорствовал Янко, перебивая старшего, забыв о всяком приличии. — Ты живой! Я тебя выхожу!
— Нет, Янко. Не выходишь. Я старый. И уже вижу Навь. Она давно меня зовёт. Но у меня была дочь. Я должен был защитить её. И не смог. Даже ценой собственной жизни…
— Как не смог?.. — Янко понадеялся, что старик бредит.
Штефан головой повредился — не ведает, что говорит. Но, к сожалению, для повредившегося головой говорил он слишком спокойно и складно.
— Не смог, Янко.