Эгоистичная принцесса - Ада Нэрис
Скарлетт не стала повторять. Она перевела свой бесстрастный взгляд на главного распорядителя дворца, стоявшего у подножия трона с пергаментом и пером в руках, готового записывать приговор.
— Дело о порче имущества короны, — продолжила она тем же ровным тоном, — считается исчерпанным. Наказание отменяется.
В зале пролетел едва слышный, всеобщий выдох — не облегчения, а чистейшего, беспомощного изумления. Челюсти придворных чуть не отвисли. Распорядитель замер с пером в воздухе, его лицо выражало полную неспособность понять услышанное. Он даже инстинктивно переспросил, прошептав:
— Про… прощение, ваше высочество? Наказание… отменяется?
Скарлетт медленно кивнула, один раз, как бы подтверждая невероятный факт.
— Именно так, — её голос приобрёл лёгкий, почти циничный оттенок. — Тратить понапрасну людские ресурсы на столь ничтожный проступок — нерационально. Старик знает своё дело. Пусть возвращается к работе и впредь будет осмотрительнее. Ущерб, — она слегка коснулась взглядом увядших роз, — несоизмерим с потерей обученного садовника. В моих садах каждый умелый пара рук на счету.
Она произнесла это так, будто обсуждала не жизнь человека, а поломку садовой тележки или неэффективный расход удобрений. В её тоне не было милосердия, не было жалости, не было даже снисхождения. Была лишь холодная, бездушная прагматика. Расчёт. Оценка стоимости. Она отменяла казнь не потому, что пожалела старика, а потому, что посчитала его смерть нерентабельной тратой «ресурса». Это было чудовищно. Это было непостижимо. Это ломало все представления о том, как должна вести себя Принцесса Алых Лепестков.
Сказав это, она поднялась с трона. Её движение было столь же плавным и лишённым эмоций, как и всё её поведение. Она бросила последний, ничего не выражающий взгляд на остолбеневшего садовника, который всё ещё стоял на коленях, не в силах пошевелиться, затем обвела взглядом зал, встретившись с десятками пар глаз, полких смятения и ужаса, и, не сказав больше ни слова, развернулась и вышла той же дверью, исчезнув в полумраке коридора так же внезапно и тихо, как и появилась.
Оставив за собой гробовую тишину, нарушаемую лишь тяжёлым, прерывистым дыханием старика Генриха, и десятки умов, отчаянно пытающихся осмыслить только что произошедшее чудо, которое было страшнее любой жестокости.
Мгновение, последовавшее за тем, как тяжёлая дверь за троном беззвучно закрылась, поглотив строгую фигуру принцессы, было наполнено не тишиной, а её полной, оглушительной противоположностью — вакуумом смысла. Воздух в зале, только что сгущённый до состояния льда, не растаял и не пришёл в движение. Он застыл, превратившись в некую прозрачную, плотную субстанцию, в которой замерли все присутствующие, как насекомые в янтаре. Они не двигались, не дышали, уставившись на пустой трон, на помост, на распахнутую дверь, будто ожидая, что это была лишь пауза, розыгрыш, и сейчас всё вернётся на круги своя: принцесса выскочит обратно с искажённым от ярости лицом и потребует немедленно выполнить изначальный, «правильный» приговор.
Но дверь оставалась закрытой. Трон пустовал. И лишь на полу продолжал сидеть старый садовник Генрих, его тело всё ещё сведено судорогой ожидания смерти, а разум абсолютно неспособный обработать то, что только что произошло. Он медленно, с невероятным усилием, поднял дрожащую руку и ущипнул себя за кожу на другой руке. Боль была реальной. Он был жив.
Это простое, физическое осознание действовало как сигнал, разбивающий лёд всеобщего ступора.
Сначала дрогнул, а затем рухнул на колени главный распорядитель. Не от слабости, а от абсолютной потери почвы под ногами. Свиток пергамента выпал из его ослабевших пальцев и с лёгким шелестом покатился по мрамору. Звук падения, такой незначительный, казалось, раздался громовым раскатом. Он уставился на свои пустые руки, а затем перевёл растерянный, почти умоляющий взгляд на ближайших придворных, как бы ища у них подтверждения, что он не сошёл с ума, что он действительно слышал то, что слышал.
И по залу прокатилась волна. Не звука, не движения — волна чистого, неконтролируемого смятения. Словно статуи ожили. Плечи вельмож, затянутых в вышитые камзолы, дёрнулись. Головы повернулись друг к другу с неестественной резкостью. Глаза, полные ещё недавно лишь страха, теперь выражали полнейшую, животную растерянность. Это было непонимание фундаментального закона природы. Солнце взошло на западе. Вода загорелась. Принцесса Скарлетт проявила не просто снисхождение — она проявила что-то вроде… расчёта. И это было в тысячу раз страшнее.
Шёпот родился не сразу. Сначала это были лишь короткие, прерывистые выдохи, клекот удивления, застрявший в горле. Потом, будто пробивая плотину недоверия, полились первые, робкие слова, произнесённые так тихо, что их мог уловить лишь сосед, стоящий вплотную.
— Он… он жив? — просипела пожилая фрейлина, её искусно напудренное лицо стало землистым. — Она сказала… «отменяется»?
— Никакой казни? — отозвался молодой камергер, его глаза были круглыми, как блюдца. Он бессознательно потер ладонью шею, словно проверяя, цела ли его собственная. — За порчу её роз? Этого не может быть. Я, наверное, сплю.
— «Людские ресурсы»… — пробормотал советник в тёмно-зелёном, повторяя слова принцессы, словно заклинание. — Она назвала старика Генриха «ресурсом». Как мешок удобрений или лопату.
Постепенно шёпот набирал силу, смелость, превращаясь в гул недоумённого бормотания, который начал заполнять зал, вытесняя гнетущую тишину.
— Что это было? Милость? — спросила одна из младших служанок, прижимая к груди поднос, который она держала «на всякий случай». Её голос дрожал.
— Милость? У неё? — тут же отрезала её более опытная горничная, с лицом, на котором читалась усталость от многих лет службы. — Ты с ума сошла? Это не милость. Когда она в последний раз была милостива? Никогда. Это что-то другое.
— Может, она больна? — предположил кто-то из задних рядов. — Температура. Бред. Завтра одумается и прикажет всех нас высечь за то, что не выполнили приказ.
— Нет, — возразил другой, пожилой слуга, качающий головой. — Вы видели её глаза? В них не было ни огня, ни лихорадки. Был… лёд. Ровный, спокойный лёд. Она это обдумала. Рассчитала.
— Но почему? — это был всеобщий, немой вопрос, витавший в воздухе. — Зачем сохранять жизнь какому-то старику? Что она с этого имеет?
Ответа не было. И от этого отсутствия понятной, пусть и ужасной, логики, страх лишь возрастал, меняя свою природу. Из страха перед предсказуемой жестокостью он превращался




