Маршрут: Ноль - Mrs. Mracopisec

— Почему это всё происходит? — Мой голос был тихим, разбитым.
— Потому что круг не разорван, — сказала она. — Ты думаешь, время — это прямая? Линия от прошлого к будущему? Нет. Оно может сворачиваться. Как плёнка, которую перекрутили. Ты — место разлома.
Я снова поднял камеру с земли. Она была тёплой, индикатор всё ещё мигал. Я нажал на кнопку включения.
На экране — чёрный круг. В центре горела надпись: 9:30
Я закрыл объектив. Щелкнул крышкой.
В этот момент Ольга исчезла.
Не шагнула в сторону. Не растворилась. Её контуры поплыли, как изображение на плёнке, которую перематывают назад. Я инстинктивно протянул руку — пальцы схватили пустоту.
Остался только зонт. Красный. Как кровь. Как последнее доказательство, что всё это не галлюцинация.
Я посмотрел на часы. 9:29
Стрелка ползла вперёд.
Глава 9. Последняя запись
Дорога. Она никогда не кончалась. Просто меняла облик: от асфальтовой ленты, разъеденной солнцем и временем, до пыльного просёлка, где колёса нашего джипа буксовали в рыхлой земле, как в болоте забытых обещаний. Мы ехали без цели — или цель была в самом движении, в бегстве от тени, в поиске точки, где можно наконец выдохнуть. Но точка эта всё не находилась. Вместо неё находилась «Волга». Чёрная, молчаливая, как надгробие на могиле времени, стоящая посреди выжженного поля, где ветер гулял по траве, как призрак по развалинам.
Камера, старый верный «Зенит», отяжелевшая в руке, словно впитавшая в себя всю пыль и боль этого пути, теперь стояла на раскалённом капоте «Волги». Металл под ней пульсировал остаточным теплом, как умирающее сердце. Она смотрела в пустоту — в ту самую, что поглотила звук, что висела в воздухе густым, невидимым туманом. Я включил просмотр. Экран ожил, мерцнул, и я залип. Кадры были чужими, но сняты с моего ракурса, моими руками, с той же самой, знакомой до боли дрожью в пальцах, что появлялась, когда я пытался поймать ускользающий момент.
Первый кадр: салон «Волги». Я за рулём, но в рваной потёртой кожаной куртке с потёртыми локтями, которую никогда в жизни не надевал. В зубах — сигарета. Дым стелется по салону, клубится, смешиваясь с пылью солнечных лучей, пробивающихся сквозь разбитое лобовое стекло, создавая призрачные узоры на обивке. Я не курю. Никогда. Но здесь, на плёнке, я делаю это с привычной, отработанной небрежностью. Рядом, на пассажирском сиденье, — Ольга. Её лицо искажено криком, рот открыт в беззвучном вопле, глаза широко распахнуты в ужасе. Я читал по губам, по напряжённым мышцам лица: «Не езжай!» Словно она знала. Словно предупреждала меня самого из другого времени.
Следующий кадр резок, как удар. Я вырываюсь из машины, рывком распахивая дверь. За спиной горит небо. Не закат, не зарево — пожар. Оранжево-чёрные, ядовитые языки пламени пожирают горизонт, подбираются к самому краю кадра, угрожая поглотить и меня, и камеру. Я никогда этого не видел. Не помнил. Но страх, исходивший от того кадра, был реальным. Осязаемым.
Я резко перемотал назад. Пальцы скользили по пластиковым кнопкам — ледяные, несмотря на жару. И вот: человек садится в «Волгу». Камера слегка дрожит, словно рука оператора дрожит от страха или предчувствия. Он поворачивается — лицо в глубокой тени под козырьком. Но я узнал черты. Свои. И чужие одновременно. Та самая татуировка координат на запястье. Та же куртка. Только взгляд… взгляд был другим. Усталым. Безнадёжным. Как будто он уже знает, чем всё кончится.
— Это… — выдохнул я, воздух застрял в горле, сжался комком под рёбрами.
— Ты, — сказала Ольга. Её голос прозвучал рядом, тихий и неизбежный, как тень, что падает от человека в полдень. Она стояла рядом, её силуэт сливался с силуэтом «Волги», словно они были частью одного целого, одного застывшего момента времени.
Внезапно, как вспышка старого неисправного кинопроектора, память выхватила другой образ. Не отсюда. Не с этой дороги. Мама. В комнате, залитой тусклым серым светом дождливого дня. Капли стучат по подоконнику, как метроном, отмеряющий время. Она сидит в старом кресле, держит в руках старую выцветшую фотографию. Картон пожелтел по краям. Я, маленький, лет семи, тянусь, пытаясь разглядеть, что там. Кто там. Она резко убирает картон за спину — жест резкий, как удар хлыста. Лицо её напряжено, в уголках глаз залегли морщинки, которых я раньше не замечал.
— Иногда надо отпустить, — говорит она, и в её голосе звучит усталость целой жизни, тяжесть, которую я тогда не мог понять.
— Что? — не понимаю я, ребёнок, обиженный на тайну, на то, что меня отстраняют.
— Всё, — вздыхает она, и взгляд её устремлён куда-то вдаль, сквозь стену, сквозь дождь. — Или кого-то.
Я тогда не понял. Слова повисли в воздухе, непонятные, как иероглифы. Но сейчас, глядя на себя — водителя в чужой куртке, на призрачную фигуру в плёнке, на застывшее в зеркале старое лицо, — понял. Горько и ясно, как полынь. Я никогда не отпускал. Ни отца, исчезнувшего в дымке девяностых, оставившего лишь запах дорогого одеколона и пустое место за столом. Ни себя того, юного и наивного, верившего, что дорога ведёт куда-то, а не просто уходит из ниоткуда в никуда. Ни Аню, её смех, её красное платье, оставившее лишь запах мокрого асфальта и этот проклятый красный зонт. Я держался за обрывки, за тени, за «что, если бы…», за дороги, не свернувшие туда, куда нужно. Я цеплялся за прошлое, как утопающий за соломинку, не понимая, что оно тянет меня на дно.
Я был монтажом из обрывков — воспоминаний, страхов, неудавшихся дублей, склеенных в нечто, лишь отдалённо напоминающее человека. Коллажом, который начал распадаться по швам здесь, в этом поле, у этой машины, под этим безжалостным солнцем. Каждый шов, каждая склейка ныла и болела, как старая рана.
Я нажал паузу. Механический щелчок прозвучал особенно громко в звенящей тишине. На экране замер последний кадр — лицо в зеркале заднего вида. Моё. Но старше. Годы, которых я не прожил, оставили на нём свои следы: глубокие морщины у рта, тёмные круги под глазами, впадины на щеках. Уставшее. С глазами, в которых плещется бездна, знакомая до тошноты. Глаза того, кто видел слишком много концов, которые никогда не наступали. Кто видел, как горит небо.
Сердце колотилось, как пойманная птица в клетке из рёбер. Каждое сокращение отдавалось болью в висках. Я перемотал на самый конец плёнки. Пластик скрипел под пальцами. Экран мигнул, погас на долю секунды, погрузившись в кромешную темноту. В этой черноте вспыхнула надпись, выжженная белым, нестерпимо ярким