Режиссер из 45 III - Сим Симович
Он отложил ручку. День был в разгаре. Симфония начиналась.
Глава 4
Студия DEFA в Бабельсберге жила по своим, отличным от остального Берлина, законам. Если город за воротами напоминал огромный, развороченный взрывом муравейник, где хаос пытался притвориться порядком, то здесь, среди красных кирпичных корпусов и высоких ангаров павильонов, царила священная диктатура иллюзии. Здесь пахло не гарью и мокрой штукатуркой, а ацетоном, столярным клеем, рисовой пудрой и разогретым металлом софитов. Это был запах, который Владимир Леманский мог узнать с закрытыми глазами в любой точке вселенной и в любом времени. Запах создания миров.
Они обустроились в небольшом административном флигеле, который директор Малер выделил советской группе. Комната была высокой, с огромным окном, выходящим на аллею старых, чудом уцелевших платанов. Владимир первым делом поставил на массивный дубовый стол свою изумрудную лампу. В электрической сети студии напряжение было стабильным — немецкие генераторы работали исправно. Зеленый свет самого абажура грел душу, а тёплый изподнего теперь заливал поверхность стола, заваленного раскадровками, картами города и переполненными пепельницами. Это пятно света стало их географическим центром, точкой сборки новой реальности.
Начинался самый изматывающий и одновременно самый волшебный этап — предварительной компоновки. Период, когда фильм уже существует в голове режиссера, но еще не обрел плоть на кинопленке. Задача Леманского была титанической: ему предстояло не просто снять кино, а совместить несовместимое — старую, экспрессионистскую немецкую школу с её любовью к мрачной графике и новый, живой, дышащий советский гуманизм, который он привез с собой.
В десять утра в кабинет постучали.
— Войдите, — отозвался Владимир, не отрываясь от изучения карты Берлина, где красным карандашом были отмечены точки будущих съемок.
Дверь отворилась, и в комнату, в сопровождении Рогова, вошел человек. Это был тот самый сценарист, которого прислал комитет СЕПГ и чью кандидатуру утвердили в Москве.
— Знакомься, Володя, — прогудел Рогов, пропуская гостя вперед. — Товарищ Эрих Балке. Наш, так сказать, идеологический компас.
Балке оказался сухопарым мужчиной лет шестидесяти, с лицом, словно высеченным из серого песчаника. Глубокие складки у рта, высокий лоб, очки в толстой роговой оправе. Он был одет в потертый, но безукоризненно выглаженный костюм-тройку, который явно помнил лучшие времена Веймарской республики. В его облике сквозила та особая, несгибаемая интеллигентность, которая прошла через лагеря и подполье, но не сломалась, а лишь окаменела.
— Рад встрече, товарищ режиссер, — Балке протянул руку. Его ладонь была сухой и холодной. — Я много слышал о вашей Симфонии. Для меня честь работать с мастером, который понимает важность момента.
Владимир пожал руку, чувствуя, как внутри натягивается струна. Он знал этот тип людей. Искренние фанатики, люди-монолиты. С ними было труднее всего, потому что их вера была тверже гранита.
— Присаживайтесь, герр Балке. Или лучше товарищ Эрих?
— Как вам будет угодно, — сдержанно кивнул сценарист, садясь на предложенный стул с прямой, как палка, спиной. Он достал из портфеля пухлую папку, перевязанную тесьмой. — Здесь сценарий. Я назвал его Красный рассвет над Шпрее. Комитет одобрил концепцию. Это история о том, как советский солдат спасает немецкого мальчика из-под огня, а затем этот мальчик вырастает… ну, в смысле, осознает и становится пионером нового общества.
Владимир вздохнул про себя. Красный рассвет. Клише на клише. Альберт внутри него поморщился. Это было именно то, чего он боялся — плакатное искусство, плоское, как фанерный щит. В 2025 году такое кино называли «клюквой», но здесь, в 1947-м, это считалось нормой.
— Я прочитал синопсис, Эрих, — мягко начал Владимир, доставая пачку папирос. — Будете?
— Нет, спасибо. Я бросил в Дахау.
— Простите, — Владимир смешался, но быстро вернул себе самообладание. — Послушайте, Эрих. Ваша история… она правильная. Идеологически верная. Но она… как бы это сказать… слишком громкая.
— Громкая? — Балке удивленно приподнял бровь, и стекла его очков блеснули. — Разве голос правды не должен звучать громко, товарищ Леманский? Мы строим новый мир. Нам нужны гимны, а не шепот.
— Нам сейчас нужна исповедь, Эрих. — Владимир встал и подошел к окну. За стеклом, на фоне серого неба, рабочие тащили какие-то декорации, похожие на обломки античных колонн. — Посмотрите туда. Видите этих людей? Они устали от гимнов. Они двенадцать лет слушали марши и истерические речи по радио. Если мы сейчас начнем трубить им в уши новые лозунги, пусть даже трижды правильные, они просто закроются. Они оглохли, Эрих. Чтобы они нас услышали, нужно говорить тихо. Очень тихо.
Балке молчал. Он смотрел на спину русского режиссера с недоумением. Видимо, он ожидал увидеть комиссара от искусства, а встретил кого-то другого.
— И что вы предлагаете? — наконец спросил он. — Отказаться от классовой борьбы? Сделать фильм о… цветочках?
— Нет. Я предлагаю сменить героя. Пусть это будет не солдат-освободитель — солдаты сделали свое дело, они герои по определению, и это не требует доказательств. Пусть это будет… архитектор. Или музыкант. Человек, который пытается склеить свою жизнь из осколков. А советский солдат будет не на первом плане, а фоном. Добрым, надежным фоном. Тем, кто дает хлеб, кто дает свет, но не читает лекций.
— Это… рискованно, — медленно произнес Балке. — Комитет ждет героического эпоса.
— А мы дадим им человеческий эпос, — Владимир резко повернулся. — Поверьте мне. Я знаю, что делаю. Я хочу назвать фильм не Красный рассвет, а Берлинская симфония. Или просто Жизнь после. Мы покажем не подвиг в бою, а подвиг в быту. Подвиг женщины, которая стирает белье в ледяной воде Шпрее. Подвиг старика, который настраивает рояль среди руин, потому что расстроенный рояль для него страшнее голода.
Балке снял очки и начал протирать их клетчатым платком. Его лицо, лишенное защиты стекол, вдруг показалось усталым и беззащитным. В уголках глаз залегли тени — следы бессонных ночей и прожитых лет.
— Вы говорите странные вещи, товарищ Леманский. Вы говорите как буржуазный гуманист. Но… черт возьми… в этом есть правда. Я помню двадцатые годы. Я помню фильмы Пабста и Мурнау. Вы хотите вернуться к этому языку?
— Я хочу пойти дальше, — улыбнулся Владимир. — Я хочу




