Оревуар, Париж! - Алексей Хренов
Мензис позволил себе едва заметную улыбку.
— Разумеется, сэр.
Для истории он останется безымянным офицером разведки.
Черчилль взял шляпу и направился к автомобилю. Впереди его ждали аэродром и очередной перелёт во Францию.
24 мая 1940 года. Лувр, Париж.
Его звали Анри Дюваль. Он был смотрителем Лувра сколько себя помнил, в свои семьдесят один — из тех людей, которые не просто работают в музее, а живут им. За десятилетия службы картины стали ему ближе многих знакомых. Он знал их привычки, если так можно выразиться: как ложится свет на холсты в разное время дня, где рамка слегка поскрипывает зимой, какая поверхность капризно реагирует на влажность. Лувр был для него не учреждением, а домом, где каждое полотно занимало своё, давно обжитое место.
Когда началась эвакуация, Анри чуть не умер. В залах, где ещё вчера висели шедевры, появились ящики, солома, списки, чиновники с бумагами. Картины снимали со стен, бережно, но всё равно невыносимо деловито, переписывали, упаковывали, забивали в деревянные короба и уносили прочь. Пространства пустели так быстро, что он не успевал привыкнуть к их новому виду. Шаги начинали гулко отдавать от стен, свет падал на голые участки штукатурки, и Лувр осиротел.
В разгар этой лихорадочной суеты его отловил месье с аккуратными усиками и в невзрачно сидящем костюме, представившись сотрудником государственной службы, отвечающей за сохранность национального достояния. Он даже показал красивую бумажку. Говорил спокойно, уверенно, тоном, не оставляющим места сомнениям. Всё, что он предлагал, звучало разумно и необходимо и, главное, полностью соответствовало желаниям самого Анри.
— Вы понимаете, что происходит? — тихо сказал человек в сером костюме. — Фронт рассыпался. Немцы идут быстрее, чем мы успеваем запечатывать ящики.
Анри сжал связку ключей.
— Замки надёжны. Их выбрали заранее.
— Замки! Даже вы знаете, куда отправляются шедевры! Это первое место, куда придут немцы. Если не они сами подсказали нашим чиновникам эту идею эвакуации.
Анри побледнел.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что они прекрасно осведомлены. О маршрутах. О списках. О хранилищах. И если они ещё не у дверей, то только потому, что выбирают удобный момент.
Он шагнул ближе.
— Мы обязаны спасти шедевр. Для будущего. Для Франции.
Анри с любовью смотрел на картину.
— Несите свой дубликат, месье, и сделайте так, чтобы бумаги сошлись, а уж об остальном я позабочусь.
В его жизни появился смысл.
Затем Анри подписывал бумаги одну за другой, полагая, что участвует в спасении того, чему посвятил жизнь. Среди множества ящиков и накладных был и тот, что значился как «La Joconde», русскому читателю известная больше как «Мона Лиза». Внутрь аккуратно уложили картину, которую посторонний принял бы за творение мастера. Разведчик выглядел удовлетворённым, документы сошлись, печати поставили, ящик заколотили и отправили в один из замков.
Его любовь осталась в Лувре.
Разведчик обещал появиться позже и перевести картину в достойное место. Но не появился.
Теперь Анри сидел в дальнем подвале, среди старых труб и складированных рам, с кружкой горячей воды, слегка подкрашенной травами — чай в военном Париже стал дорогой роскошью. Он пил медленно и смотрел на неё.
В полумраке лампы «Мона Лиза» казалась удивительно спокойной. Её улыбка была тонкой и почти неуловимой.
Её улыбка — тонкая, загадочная и едва уловимая — будто вот-вот исчезнет, но каждый раз возвращается. Не радость и не грусть, а тихая, ускользающая тайна.
Анри тихо кивнул ей, словно старой знакомой.
— Ничего, мадам, — пробормотал он. — Теперь вы в хорошей компании.
И в тусклом подвале Лувра на мгновение стало почти спокойно.
24 мая 1940 года. «Мулен-Руж», площадь Пигаль, Париж.
А в это время, пока крупнейшие разведки мира странным и нервным образом приходили в движение, группы крепких молодых людей проверяли оружие и грузились в самолеты, пока шпионы крались темными коридорами и встречались с коллоборационистами, Лёха, по собственному глубокому убеждению, занимался куда более приятным и смешным делом.
Он сидел за маленьким круглым столиком в главное зале «Мулен-Руж», потягивал кислое белое вино и со снисхождение смотрел на сцену, как взрослый смотрит на расшалившегося ребенка.
Там кружилось классическое ревю.
Перья. Корсеты. Чулки. Блёстки.
Ноги взлетали в канкане так высоко, будто собирались оторваться от хозяек и улететь воевать самостоятельно. Молодые женщины старательно закидывали стройные ноги — в облегающих шёлковых панталончиках, в чулках, в блёстках и перьях, ловко балансируя между приличием и откровенностью.
Эротика здесь была не в лоб и не напоказ. Она пряталась в движениях, в взглядах, в полуулыбках и в лёгком покачивании бёдер. Танцовщицы будто всё время обещали больше, чем показывали, и именно этим держали зал в напряжении.
Каждый жест был выверен, каждая пауза — продумана. Ни грубости, ни вульгарности, ни истеричного стремления шокировать публику. Только игра, намёк и тонкая граница, по которой они уверенно шли, не сваливаясь ни в пошлость, ни в скуку.
Лёха посмотрел, прищурился, покрутил в пальцах бокал и философски подумал:
Ну да… Далеко вам ещё до двадцать первого века.
В этот момент к нему наклонился взбудораженный Анри, раскрасневшийся, с глазами, как у человека, впервые увидевшего электричество, и прошептал с таким восторгом, будто только что раскрыл главную тайну мироздания:
— Кокс… Представляешь… Они… внутри… бритые! Ну там! Все!
Он даже для убедительности махнул рукой куда-то в сторону взлетающих ног на сцене.
Лёха посмотрел на подпрыгивающего от счастья Анри, потом на сцену, потом снова на Анри — и не выдержал.
И заржал.
Громко. От души. Почти со слезами.
Глава 16
Улыбки повышенной опасности
Конец мая 1940 года. Академия изящных искусств, левый берег Сены, Париж.
Париж ещё держался. Делал вид, что держится. Трамваи звенели, кофе в булочных пах так же, как и неделю назад, и только газеты лежали на прилавках с таким выражением лица, будто уже всё знали.
Мадлен Рено-Ришар, художница, шла по набережной к Парижской школе изящных искусств — старейшей художественной академии Франции, в своём неизменном сером пальто, с папкой под мышкой и выражением человека, который считает, что если уж мир и рушится, то пусть делает это аккуратно, не пачкая краски.
Два раза в неделю она вела курс для выпускников — «Техника сфумато и психологический портрет эпохи Высокого Возрождения». Студенты между собой называли его проще: «Как малевать под Леонардо, чтобы преподаватель не выгнала».
Мадлен требовала:
— Меньше контура. Больше воздуха. Не надо рисовать улыбку так, будто модель съела что-то подозрительное




