Петля - Олег Дмитриев
Чёрная пластиковая панель была скучной, неинформативной и неинтересной для Михи Петли, а Мишутка подпрыгивал и пищал от восторга. А как же? Тут и горб между отцом и дядей Толей, под которым скрывается сердце машины — двигатель. Правда, он был всегда, даже летом, замотан в клетчатое одеяло, но от этого будто бы становился ещё интереснее. А ручка на длинной железной трубке справа от водителя, которую он почему-то важно звал рычагом коробки? Там же был стеклянный набалдашник, как в сказках, а внутри него — настоящие морские ракушки! Узкая полоска на руле, куда дядя Толя давил, пугая хриплым высоким гудком ленивых коров, была, как мне казалось, точь-в-точь такой же, как на «Волнах», которых я видел от силы пару раз за всю жизнь. Пока короткую, правда.
И тот же самый я, тот, чья жизнь была длиннее почти в пятнадцать раз, получал искреннее и настоящее удовольствие от поездки. Да, я ездил на немецких, японских и американских машинах, в которых комфорта, продуманности и элементарного уважения к пассажиру было гораздо больше. Но никогда, кажется, в той долгой своей первой истории такого счастья не испытывал.
А дома было всё как обычно. Для Мишутки. Но он ходил медленно по комнатам, открывая шкафчики на кухне, трогая пальцем клеёнку на кухонном столе, замирая и глядя на потемневшие и пожелтевшие фото на стенах родительской горницы. С которых смотрели живые и мёртвые, и мёртвых было гораздо больше. Они будто показывали мне, как всё было сорок лет назад и могло бы, наверное, пойти дальше, случись всё как-то по-другому. Но случилось именно так, как случилось: мы уехали в Бежецк, оттуда в Тверь. И для Михи Петли началась череда поисков и знакомств, встреч и расставаний, находок и потерь. Выходило, что потерь было куда как больше. И последние из них, друг и жена, будто точку поставили, убедив в том, что терять стало больше нечего.
Мишутка ничего этого не знал. Он просто ходил по родному дому, присматриваясь к знакомым и привычным вещам с обычной своей внимательностью. Той, за которую его и считали многие странным ребёнком.
Папа смотрел телевизор, те самые «Последние известия». На «Спокойной ночи, малыши», мы почти опоздали, и от серии «Ну, погоди!» посмотреть удалось только самый финал. Но малыш не расстроился, как бывало. Он, а с ним и я, смотрел во все глаза на маму и папу, сидевших рядом за столом в комнате, над которым висела лампа с большим жёлтым абажуром. Мама что-то шила на машинке, сидя на точно таком же тёмном деревянном стуле с жёстким сидением и хитро выгнутой спинкой. Папа слушал новости. А мне очень хотелось повторить фразу из мультика вслед за Папановым, которого Мишутка не знал, тот его отчаянный призыв. Чтобы и время, и те, кто были в нём рядом сейчас, погодили. Хоть немного. Пусть я и был совершенно точно уверен в том, что время не ждёт. Ну так я до этого в собственное детство и не попадал никогда.
— Что ты, Миша, какой-то тихий сегодня. Обычно вопросов от тебе миллион, штопанный рукав, а тут сидишь, глазами хлопаешь. Не приболел ли? — спросил неожиданно папа. Прав был, обычно спрашивал всех я, уставая к вечеру так, что засыпал мгновенно. На той самой наволочке с зайкой.
— А кто живёт в пятом доме через прогон? — вопрос был не лучше и не хуже прочих, вроде: «а почему краска разного цвета» или «сколько лет живут рыбы?».
— Там раньше, до войны ещё, бабушка моя жила, твоя прабабушка, Авдотья Романовна, — начала мама, отложив что-то из шитья. Она редко сидела, и почти никогда — с пустыми руками. А я вытянулся, как сурок над норой, замерев.
— До революции ещё дом тот построили. Она-то потом в Калинин уехала, а оттуда в Ленинград. А родители её на погосте тут лежат, от моих неподалёку. Вот они, смотри, — и мама поднялась, показывая на одну из фотокарточек на стене. Я пошёл следом на ногах, которые не сгибались.
Старая бумага, глянцевая поверхность потрескалась, уголок отломан. Но по периметру прямоугольника шёл какой-то узор, вырезанный или отжатый пресс-формой. И вензеля вокруг рамки. Это тебе не полароид, конечно. На фото сидела в кресле женщина лет сорока́, в длинном платье с кружевными манжетами и воротником. Рядом с ней стоял, положив правую руку ей на плечо, коренастый мужчина в сюртуке, брюках и лаковых ботинках. Мишутка этого, конечно, не понял, а я распознал сразу. Квесты и всякие праздники по второй половине девятнадцатого века наше агентство тоже организовывало не раз, и я отличал фрак от сюртука и крылатку от макинтоша.
Странная поза, в которой были запечатлены на снимке мамины прабабушка и прадед, сперва вызвала устойчивую ассоциацию «мы с Мухтаром на границе». Но присмотревшись к лицам, к глазам мужчины и женщины, я понял, что первое впечатление, как иногда бывает, оказалось ошибочным. Эти двое любили друг друга, да так, что даже скупой на эмоции и оптические приёмы древний фотоаппарат этого скрыть не мог. То, как лежала на её плече его большая ладонь. Тот еле уловимый угол, под каким чуть склонялась к ней её голова. Не знаю, как именно, но я это чувствовал. Всем сердцем.
— Прабабушка Людмила Ивановна была из Львовых, её отец был каким-то советником, не то статским, не то штатским, я сейчас и не вспомню. Бабушка говорила, после отмены крепостного права беднеть род начал, как освободили крестьян и трудящихся. Прадед из купцов был, Гневышевы тогда широко жили. После свадьбы он на землях Львовых развернулся вовсю, каких-то фабрик настроил без числа: трепалки, чесалки, моталки какие-то, — мерно, будто сказку на ночь, говорила мама.
— Лена, ну что ты, какие моталки? — едва не подпрыгнул папа. Всё, что касалось льна и продуктов его переработки, он знал лучше всех и рассказывать умел интересно. Мы с мамой слушали.
Но я то и дело поворачивался к старой фотографии, на которой встретились дети старого и нового времён. И полюбили друг друга, в этом сомнений не было. Чтобы жить долго и счастливо. Но…
— А потом с ними что было, мам?




