Петля - Олег Дмитриев
— Да оставь его, Колян! Пошли, пока воспиталка не проснулась!
Жентос, будущий Спица, тянул Колю за рукав. Спица быстро поднялся в Твери. А потом уехал на Дмитрово-Черкассы, на Заволжское кладбище. Тоже в закрытом гробу. Маленьком. Машина после взрыва обгорела сильно, а сам он — ещё сильнее.
Тюря промычал что-то невнятное, как всегда. Его вообще редко понимал кто-то, кроме родителей. Хотя, тех тоже мало кто понимал, пока не проспятся. Тоха не переезжал ни в Бежецк, ни в Тверь. Здесь, в Сукромнах его схоронили. Он замёрз по пьянке на остановке.
Ничего себе листочек я в чай положил… Это чего ж такое там сушилось полвека для такого оригинального эффекта? Я будто наяву их видел, трёх будущих покойников. Розовых от мороза, маленьких, живых. И вдруг вспомнил, что было дальше.
У Тюри в кармане газетный кулёк со свежей какашкой. Мы сейчас должны затащить за веранду Петьку Шкварина. Его Шкваркой пока зовут. С завтрашнего дня начнут звать Какашкой, потому что Тюря и Валенок изваляют его в дерьме, так, что на клетчатом пальтишке и чёрной ушанке места чистого не останется. Но так — только девчонки. Суровые трёх-четырёхлетние поселковые пацаны будут называть по-взрослому, Говном. С третьего класса переименуют в обидного и ещё более постыдного Зашквара. А в девятый он не пойдёт. Он переедет на здешнее муниципальное кладбище, на самую окраину, где с незапамятных времён самоубийц хоронили.
— Миха, ты идёшь? Ты с нами? — теперь Валенок тянул за рукав меня, а его — Спица. Тоха стоял, открыв рот, с лицом дебила, как обычно.
— Нет, — странно, необычно, неожиданно хрипло прозвучал голос Мишутки Петелина трёх с чем-то лет от роду.
— Чо — нет? — не понял Жентос.
— Всё — нет. Не иду. Не с вами. И вы тоже не идёте.
Глава 8
Новый поворот
— Да по нему колония плачет! Он же форменный уголовник!!!
Эмма Васильевна, заведующая детским комбинатом, привычно орала, привычно задрав очки, видимо, чтобы самой же их себе и не заплевать. Солнце светило ей в затылок, и в его лучах её причёска, в которую она, по слухам, прятала банку кильки в томате для поддержания формы, смотрелась очень кинематографично. Плохо прокрашенные хной седоватые пряди, выбившиеся из пучка-фигульки, создавали вокруг головы тревожный ореол. Ещё б не блажила так…
— Избил группу воспитанников! Лопатой! Бандит!!!
— Эмма Васильевна, это мой сын. Следите за выражениями, — голос отца был холоден, но спокоен.
— Вы за сыном своим следите, а не за моими выражениями! — вызверилась она, переключившись с меня на папу.
Про заведующую было достоверно известно три вещи: она курила Беломор, попивала в кабинете портвешок и дружила организмами с завхозом и ночным сторожем. Дома её ждал затюканный очкарик-муж, который, наверное, тоже эти три вещи знал прекрасно. И, скорее всего, не только их. Моя память говорила, что через два года после того, как мы переехали в Бежецк, он бросил семью и уехал куда-то на Дальний Восток. А заведующую попросили с поста за злостное нарушение режима на рабочем месте.
Тогда, в моём первом прошлом, она орала на нас четверых. Тюря плакал и гундосил что-то, размазывая сопли по морде. Спица молчал. Валенок боязливо косился на мать, которая покрылась странными красно-багровыми пятнами. Я смотрел на отца. А он на меня не смотрел. И потом две недели со мной не разговаривал.
— За что ребят избил, Миша? — спросил вдруг он. Высокий, статный, молодой. Живой.
— За дело, — буркнул я, стрельнув на него глазами и тут же снова опустив их к носкам своих коричневых сандалий. Этот фильм ещё не вышел, и оценить реплику «одного писаря при штабе» было некому.
— Да он издевается! Он же хамит старшим! Я его в коррекционную группу отдам! — взвилась Эмма Васильевна.
— Мы через месяц уедем из посёлка, меня в Бежецк переводят. Я думаю, в Ваших услугах мы больше не нуждаемся, — сухо сказал отец и протянул мне ладонь. Я вцепился в неё так, будто тонул. Она была большая, твёрдая, в жестких мозолях. Но тёплая. И живая. В последний раз я держал её ссохшуюся и холодную. Не живую.
— Что Вы себе позволяете, товарищ⁈ — в пьющей и гулящей заведующей проснулся номенклатурный работник, заприметивший классового врага. Или того, кто мог посметь позволить себе говорить с ней таким образом, нагло подрывая авторитет руководителя учреждения дошкольного образования.
— Я позволяю себе забрать Мишу из Вашего заведения. Если нужно подписать какие-то документы — мы подпишем. Всего доброго, — последнюю фразу он проговорил уже из-за двери кабинета, в ответ на бессвязные вопли Эммы Васильевны. Таким тоном, какого я от него сроду не слышал.
Мы шли к остановке, где РАФик должен был забрать нас домой. Там, в пятнадцати километрах от Сукромны, стояла наша родная деревня, моя, мамы и папы. Мама, наверное, уже была на остановке, поджидая нас, вместе с двумя женщинами из Юркино, они тоже работали в бухгалтерии. Отец обычно подходил последним, перед самым приездом микроавтобуса — работал много, до последнего.
— Миш. Если ты скажешь мне, что произошло, я обещаю ничего не говорить маме. Она всё равно узнает, но лучше бы от нас, конечно. От тебя. Или меня, если разрешишь. Но мне сказать можешь смело. Мы же друзья? — отец присел на корточки, став чуть ближе ко мне. Но всё равно оставаясь выше.
А я не знал, куда деть глаза. Потому что маленький Мишутка не должен был смотреть на папу так, как Миха Петля. А Миха Петля не должен был так хотеть расплакаться при виде живого и молодого папки. Я изучил снег, посыпанный необычно ярким, оранжевым аж, песком. Посмотрел за какой-то шавкой, что труси́ла вдоль забора по своим собачьим делам. Папа ждал. Он задал вопрос, а на вопросы всегда нужно получать ответы, так он говорил.
— Друзья, — прерывисто вздохнув, еле выговорил я. И рассказал про то, что случилось. Не упоминая про то, что должно было случиться потом, через несколько лет. Потому что это даже в мыслях у меня выглядело совершенно по-сумасшедшему, а из уст малыша звучало бы, думаю,




