Чёт-нечет. Раздел старинного имения, или Пособие по новейшей литературе - Захар Прилепин
Но я не слишком люблю, когда рассказ, ну, повесть, раздувают до размеров романа. И совсем не люблю, когда одарённые русские девушки делают «европейскую литературу», потому что, увы, главный тренд современной мировой литературы очевиден: подменять реальные трагедии – мнимыми, подменять реальные идеи – пустопорожними, подменять бытие как таковое – тем, что они подло именуют «саморазвитием» и «поисками идентичности».
Но это не «поиски», это не «смыслы», это натуральное ничто.
Перед нами люди, которым определения нет. Без места и без фамилии. Словенец дело сказал.
И такие люди тоже имеют право и на существование, и на книги про себя.
Проблема, однако, в том, что подобное, с позволения сказать, «искусство» перестало быть нишевым, перестало быть местом обитания маленького или поперечного человека.
В мире оно стало тотальным, тоталитарным, повсеместным, навязчивым, настойчивым. Этот вот человек, которого тошнит от бытия как такового, – он вырос до самого неба, размножился, распочковался, ходит везде со своей чёртовой травмой о съеденной рыбке, и этой травмой рушит цивилизацию.
Страны осыпаются, институт семьи распадается, люди не хотят размножаться, люди отказываются от родителей, от рода, от народа, от Родины, люди забывают самое имя своё, – и посреди разора и пепелища бредёт куда-то сколиозная девочка, которой рыбку жалко.
Если в данном случае кого и жалко, так это отличного русского писателя – родом с Волги – Галу Узрютову.
Замерзая от внутреннего холода и согреваясь внутренним жаром
Полина Клюкина: «Дерись или беги»[76]
Чтобы определить – надо сравнивать. Поэтов за сравнения любят, критиков – ругают. Тогда будем считать, что говорить о Полине Клюкиной – это не критика, а поэзия.
Что видим сразу: нарочитая необязательность линейного сюжета; и даже при наличии истории – чувствуется её разорванность, расхристанность, лоскутность. Проза Клюкиной держится на почти тактильном ощущении марева, выморочного пространства, смутных человеческих передвижений.
Это как акварельный рисунок, где быстро набросали дерево, дом, женщину у дома – и сразу прикрепили на стену. Дерево, женщина, дом – всё различимо, но краски смешались и чуть оплыли – и ты долго вглядываешься, различая, кто есть кто.
И понимаешь, наконец, что настроение только так и можно было передать.
Воздух плывёт, небо раскачивается, голоса неразборчивы.
«Вере Ивановне внезапно захотелось в Россию, где сталинки прячутся за новостройками, а под фонарями вьются озабоченные мошки, и подшабашивающие практичные старухи сжимают в газетке безнадёжные георгины и возвращаются в тёмные дворы, выбрасывают цветы и усаживаются на скамью под досыхающую черёмуху».
Это – акварель.
Клюкина не очень заботится о читателе – она заботится о слове, которое растит в себе.
Она, кажется, поняла, что главные события, когда идёт речь о настоящей литературе, происходят не в сфере событийной, а в сфере языка.
Правильно поставил слова – и получился жест. Правильно соединил фразу с фразой – и вот он, характер. Правильно состыковал абзац с абзацем – рассказ о человеке почти уже состоялся.
Впрочем, у Клюкиной главное даже не люди, а то неуловимое, что происходит между ними, или остаётся от них.
Если Клюкиной нужно описать человеческую тоску – она скорей опишет вещь рядом с человеком, чем самого человека.
«В отсутствие внука она проигрывала пластинки Мирей Матьё и прислушивалась к жужжанию белого холодильника. Холодильник периодически замолкал, в паузах вздрагивая и подбрасывая проигрыватель, а потом долго дрожал, замерзая от внутреннего холода. Уже неделю он был почти пуст – и все силы бросал на банку горчицы и высохший укроп».
Прислушиваясь к жужжанию этого холодильника, я понял о героине больше, чем если бы Полина Клюкина долго и подробно описывала её внутренний мир. «Замерзая от внутреннего холода» – это, с одной стороны, совсем о другом, но в то же время – звучит как камертон.
Или другой пример.
«Ещё Даня дарил цветы, хотя ей и раньше дарили цветы, но эти… эти были иного происхождения. Их бичевал дождь и сёк ветер, рубали термиты и рвали Данилины пальцы, – их особенно нравилось уважать».
Тут речь о цветах или о Дане? На первый взгляд, конечно, о цветах – их же сёк ветер и рубали термиты, а не Даню. Но с Даней через эти цветы тоже сразу становится всё понятно.
Этот ход придумала не Клюкина, но она умеет им пользоваться.
Кажется, что многие её тексты – поток сознания, характеризующий одного героя. Но странным образом поток сознания становится током бытия – всё со всем связано: сознательное, несознательное, бессознательное. Жизнь рифмуется едва заметными касаниями. А если попадается грубая, точная рифма, где есть любовь и есть кровь, – то делается это со вкусом, сочно.
Мужики в этой прозе появляются редко – и, если появляются, в основном такие… как у молодого Горького: воры, жульё, бродяги.
По крайней мере, только на подобных и может всерьёз остановиться взор Клюкиной.
В смысле ремесла мы имеем дело со взрослеющим автором.
Иногда ещё заметны швы, но стежки – всё крепче.
«Кажется, буквально вчера, испачканный густым деревенским солнцем, он нюхал гнилое пьяное сено на кромках покоса, разглядывал хлюпкие ямки от дедовских громоздких галош».
Речь хрустит на зубах – а то, что попадается песок, – так даже лучше: значит, слово вырвали из земли, а не своровали из воздуха.
Что до мировоззрения – то мы видим автора, у которого его, наверное, нет. Есть – мирочувствие. Но для литературы иной раз и этого достаточно.
Мир Клюкиной болит, но она не подаёт вида. Спрятанная, пережитая, вытерпленная боль – основное в этой книжке, главное.
Это какая-то не-женская проза: повествование часто готово оступиться во всё это мягкое, женское, многословное, – но неизбежно отыгрывает своё упрямая, не девичья какая-то воля. Будто бы после случившегося в первом же тексте этой книжки – в «Карнизе» – лирическая героиня разучилась жалеть себя.
Словарь нарочито отстранённой и чуть даже жёсткой Клюкиной – выдаёт в ней человека страстного, и эта спрятанная, зажатая в зубах страсть – она куда ценнее так свойственного мужчинам новых времён самоподзавода, их склонности к истерике и вдохновенному неврозу.
Клюкина только начала писать прозу, но у неё уже хочется чему-нибудь научиться. Упрямству. Юности. Умению произносить какие-то слова так, что они обретают (возвращают) первоначальные свои смыслы.
Потом понимаешь, что этому учиться уже бесполезно. Если какие-то вещи потеряны – их взаймы не возьмёшь. Остаётся порадоваться, что кто-то ещё обладает ими.
Если Полина не бросит писать – сумеет ещё больше. Бросит – и то, что умела, забудет.
Легко ли быть молодым
Анастасия Сопикова: «Тоска по




