Плата за жизнь - Игорь Александрович Дедков
Плата за жизнь читать книгу онлайн
Игорь Дедков о повести Алеся Адамовича "Каратели". Первая публикация - "Литературное обозрение", 1980, № 6.
— Ничего, я тоже хочу мучиться, — пробормотал Алеша.
Ф. Достоевский, «Братья Карамазовы»
Брат говорил страшное. Про истязанье детей, про непомерную цену познанья добра и зла. Потом, словно опомнившись, сказал: «Мучаю я тебя, Алешка, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь».
И тогда-то Алеша пробормотал, что ничего, что он тоже хочет мучиться...
Мучиться, конечно, не обязательно. Кто как может. Терзать воображение, бередить память? Зачем? Ужасаться, подставлять себя и своих, родных, близких, на чье-то место, место других, спрашивать себя: а ты? ты? что делал бы там и тогда ты? Зачем?
И вообще: зачем опять говорят про страшное?
Это же было давно и миновало тебя, пронеслось мимо, зажило уже или заживает, время лечит, вылечивает, жить нельзя, если все помнить, перебирать, травить себя, растравливать... И не переиначить теперь того, что было, стряслось, стрелку на путях не перевести, не добежать, поздно, как вышло, так и вышло. Да и не случится уже этого с тобой, быть не может, чтобы случилось. С тобой-то, единственным и неповторимым, да ни за что! Не зря же к тому же пишут, что «жертвы» чуть ли не самой природой помечены, и как бы заранее, значит, в каких-то «списках» определено, кого — в «жертвы», кого — в «палачи», кого — ни в те, ни в эти, самое милое дело, лучщая участь, хорошо бы — твоя...
И чего это, спрашивается, Достоевский заставил своего Ивана Карамазова перебирать «коллекцию» жестокостей — турецких, всяких, отечественных, — с рвущими душу подробностями перебирать, словно хотелось достать до дна какого-то, до муки последней, до предела, а его-то и нет... Тоже ведь не с Иваном это было, не с Алешей, а с другими, и не поправить уже ничего, никакой малости не переменить, и растерзан уже тот дворовый мальчик сворой борзых в клочки... Не застать теперь того мелькнувшего страшного мига, не вернуться туда, не пустить собак вспять и, даже расстреляв взбесившегося генерала, уже случившихся детских и материнских мучений не убавить... Все «течет и уравновешивается», все смывается и зарастает, проходит и освобождает место для нового и молодого. Но не потому ли писатель заставил братьев мучиться и сам мучился вместе с ними, что проходить-то все проходит, и уравновешивается, и очищается, и никто что-то не замечал, чтобы кровь человеческая отстирывалась плохо, да вот беда: факт-то был — был! — и ум от него болит, справиться с ним не может, и нравственное чувство ищет и не находит возмездия и справедливости. И чтобы жить дальше достойно, нужно свести концы с концами, а они не очень-то сводятся, и потому всю жизнь то и делать, что пытаться их свести, и мучиться, и не знать покоя...
Доведись Ивану Карамазову побывать в XX веке, его «коллекция» разрослась бы неимоверно. Она даже утратила бы смысл, потому что коллекционируют относительно редкое. А мысль Ивана об «артистичности», «художественности» человеческой жестокости получила бы новейшие подтверждения.
Мучиться, конечно, не обязательно. И боль ума — всего лишь преувеличение, и напуганное воображение быстро приходит в норму, и вообще все это — литература, словесность, маета досужих голов, а не реальная жизнь. Хорошо бы так рассудить и утешиться, да невозможно. Все-таки это сама жизнь человеческая выговаривается через литературу, кричит, зовет, хочет себя же понять, обличить, образумить, остеречь, найти высший для себя суд.
После мучительной «Хатынской повести» Алесь Адамович участвовал в создании еще более мучительных книг о времени войны («Я из огненной деревни», «Блокадная книга»); и вот написана, может быть, самая страшная: «Каратели».
Зачем? — спрашивают. Не хотим слушать, не желаем мучиться, мы — не Алеши Карамазовы, мы его, слабонервного, давно уже превзошли железной выдержкой и силой духа.
Но что поделаешь, если жизнью накоплено чересчур много тяжелых историй, и она, позабыв о «выдержке», назначает то одного, то другого их рассказывать. Рассказывать во имя отмщения и справедливости. Отмщение реальное и в реальности происходит, но кажется недостаточным.
Иван Карамазов чувствовал эту недостаточность; «ад для мучителей» ничего не может «поправить»; мщение, равновеликое страданию жертвы, недостижимо, но грех злодеяния не может быть отпущен, прощать нельзя, и выход из положения таков: навсегда остаться «при неотомщенном страдании», при «неутоленном негодовании».
Это, кажется, выше человеческих сил: помнить о «слезках ребенка», знать, что искупление, утоление невозможно. Пусть полнота мщения недостижима, но человек хочет, чтобы неотомщенного страдания было бы меньше. Та слезинка неискупима, но это не означает, что никакого искупления не должно следовать.
Отмщение тем полнее, чем справедливее; у «мучителен» всегда заготовлены оправдания, и оно не может их обойти; останься эти оправдания нерассмотренными, непонятыми, неопровергнутыми, они продолжали бы жить, в ком-то отзываясь и повторяясь как некое дозволение. Отмщение не достигает полноты и завершенности, если, выделив личную вину «мучителя», не воздает должного всему, что сделало ее возможной, что подводило и привело к ней.
Зачем? — спрашивают. Не хватало еще мучиться из-за мучителей. Зачем смотреть, пытаться смотреть их глазами? Воображать себе работу их мысли, склад их души?
Уже был угол зрения быковского Рыбака. Уже понято, как опасно желание жить любой ценой. Но там одновременно существовал другой взгляд — взгляд Сотникова, как другое понимание жизни и как неизбежность другого выбора. В Сотникове оживала вечная наша надежда на Человека, на героическую альтернативу покорству.
В повести Адамовича нет никого, в ком воплотился бы такой другой взгляд. Нет Сотниковых. Это та самая жизнь, от пропуска в которую Сотников отказался. Она устроена так, чтобы любые альтернативы были исключены. Как всякая жизнь, она сохраняет человеческую пестроту, но в той пестроте не отыскать Человека... Надежда на него теплится еще долго, но не отыскать. Хотя столько здесь человеческих лиц...
И нет, оказывается, ничего страшнее этих лиц. Нет ничего страшнее этих человеческих голосов. И этих глаз, от которых не спрятаться, не затаиться.
Бывают злодеяния как бы анонимные. Падают на мирные крыши бомбы и снаряды, и никто не видит лицо убийцы. Это обезличенно творимое мучение. Оно безглазо, это злодеяние. Оно нерасторопно и не гоняется за каждым. От него можно забиться под землю, укрыться, пересидеть, переждать. Сохраняются какие-то шансы спастись.
Самое страшное в повести Адамовича — это человеческий облик злодейства. Его живое деятельное лицо составлено из многих живых, предприимчивых лиц, из многих внимательных, рыскающих глаз. И шансов уже никаких нет.
Мы вынуждены смотреть этими глазами, каким-то боковым зрением ловя, впитывая, чутко сторожа взгляд тех, кто обречен.




